О приходе в этот мир Ефим известил округу истошным воплем, до икоты перепугавшем даже видавшую виды дебелую повитуху, аккурат в Петров день 1784 года от рождества Христова…
333 мин, 48 сек 15153
Половой, остановив Ефима возле порога, прямиком направился к уродцу и почтительно склонившись, что-то зашептал ему в ухо. Тот же, чутко слушая клеврета и нервически барабаня бледными пальцами по столу, жег беглого каторжника черным безумным взглядом. А когда одноглазый распрямился и отступил на шаг назад, он, не глядя, подставил высокий фужер тонкого стекла сидящему по правую руку соседу, который тут же угодливо наполнил его до краев из темно-малахитового цвета пузатой бутылки диковинно пузырящимся, светло-золотистого цвета вином, вскипающим кипенной пеной.
Отхлебнув по барской манере малый глоток, увечный отставил посуду в сторону, и натужно, словно ему давили горло, просипел:
— Значить, говоришь, с рудников Нерчинских ты?
Ефим, тонко уловив глубоко упрятанную в его словах угрозу и мгновенно напрягшись, хрипло выдавил:
— С них самых.
Плотоядно огладив жалкую бороденку, редкими кустами проросшую из изборожденных безобразными шрамами, обтянувших острые скулы, серых, будто у покойника, щек, калека продолжил допрос:
— И как долго в работах был?
Судорожно пытаясь уразуметь, к чему он клонит, Ефим, с короткой запинкой, ответил:
— Да, почитай, без малого одиннадцать годов, как один день.
— Это что ж получается, — инвалид пригубил вина, продолжавшего играть бегущими со дна фужера пузырьками, и прищурил на беглого каторжника расположенный сверху глаз, — ты в остроге с тринадцатого года? И каким же этапом туда пришел?
Ефим, ощущая, как почему-то на душе становиться все паскудней и паскудней от того, что он никак не мог поймать какое-то крайне важное, но все время ускользающее воспоминание, не задумываясь, обронил:
— С зимним, декабрьским. Аккурат под новый год.
И тут искалеченный главарь с победным ревом: «И все же истинно глаголю — есть Бог на небеси!» — с такой силой грохнул кулаком по столу, что с дребезгом подлетела посуда, а недопитый им фужер опрокинулся на бок, разливая по белой скатерти темную шипящую лужу.
Оглушительно треща рассохшимся креслом в мгновенно воцарившейся в зале мертвой тишине, он тяжело поднялся на ноги и злорадно прошипел:
— Не признаешь, ирод? — и, не дожидаясь ответа от ошарашенного выходкой, ничего не понимающего Ефима, уже в полный голос продолжил: — А я так тебя, пес шелудивый, сразу признал. Да вот все глазам своим поверить никак не мог. Это ж надо так-то, а? Я ж всякой надежи на отмщение давным-давно лишился, а он вот так взял, да и сам в мои руки заявился. Чудеса, да и только.
А, Ефим, мертвея, наконец, поймал тот самый, с самого начала дознания бередящий его душу призрак из давнего, казалось, давно похороненного прошлого — он узнал искалеченного главаря. Перед ним люто сверкая нелепо перекошенными глазами, торжествующе кривил нитки побелевших губ, воскресший мертвец, каторжанский «Иван», с которым Ефиму пришлось схлестнуться в первую же ночь в остроге, и кого, по свидетельствам очевидцев насмерть запороли по приказу главного тюремного инспектора. Словно вырвавшийся из преисподней свирепый и беспощадный демон, алкал он неутоленной мести.
Как-то сразу, с ледяной обреченностью осознав, что вот из этой петли, куда он по собственной воле сдуру сунул голову, — ему ж и в кошмарном сне не могла привидеться эдакая встреча, — живым уж точно не выбраться, Ефим, глубоко погрузив руки в карманы и сгорбившись, с тоскливым изумлением воскликнул:
— Да почто ж сатана тебя из гиены-то огненной на мою голову ослобонил?
— Во! — неподдельно оживился «Иван», ткнув в него кривым после давнего перелома пальцем. — Дело говоришь! Так оно и было, — припадая на покалеченную ногу, он шагнул ближе к Ефиму. — Чай еще не запамятовал, собака, как в нашем остроге-то мертвяков, в больничке преставившихся хоронили? — его еще минуту назад изжелта-бледное лицо набрякло от прихлынувшей темной крови. — По глазам твоим паскудным вижу — помнишь, подлюга. Им молотом пудовым башки, будто гнилые орехи, кололи. Вот! Любуйся пес! — тыча пальцем в безобразный пузырь у левого виска, истерично завизжал «Иван» подскочив к беглецу вплотную. — А моя-то, — торжествующе захохотал он, брызгая слюной, — крепкой оказалась!
Отсмеявшись, бывший «Иван», а ныне всесильный разбойничий главарь, по прозвищу Давленный, вернулся в кресло и, с маху отвалившись на печально пискнувшую спинку, не отрываясь, жадными глотками, осушил предусмотрительно налитый вывернувшимся из какого-то дальнего угла прислуживающим за столом мальцом, который, к тому же поспел еще и промокнуть пролитое по столу вино. С удовлетворенным вздохом он отставил опустевший бокал, тут же вновь наполненный вездесущим служкой, и утомленно прикрыв глаза воспаленными веками, бесстрастно приговорил Ефима.
— Значиться так, Горбатый, — монотонно, словно распоряжаясь заколоть свинью к празднику, пробурчал Давленный, — выведи-ка эту падаль на канал, да накроши топриком меленько.
Отхлебнув по барской манере малый глоток, увечный отставил посуду в сторону, и натужно, словно ему давили горло, просипел:
— Значить, говоришь, с рудников Нерчинских ты?
Ефим, тонко уловив глубоко упрятанную в его словах угрозу и мгновенно напрягшись, хрипло выдавил:
— С них самых.
Плотоядно огладив жалкую бороденку, редкими кустами проросшую из изборожденных безобразными шрамами, обтянувших острые скулы, серых, будто у покойника, щек, калека продолжил допрос:
— И как долго в работах был?
Судорожно пытаясь уразуметь, к чему он клонит, Ефим, с короткой запинкой, ответил:
— Да, почитай, без малого одиннадцать годов, как один день.
— Это что ж получается, — инвалид пригубил вина, продолжавшего играть бегущими со дна фужера пузырьками, и прищурил на беглого каторжника расположенный сверху глаз, — ты в остроге с тринадцатого года? И каким же этапом туда пришел?
Ефим, ощущая, как почему-то на душе становиться все паскудней и паскудней от того, что он никак не мог поймать какое-то крайне важное, но все время ускользающее воспоминание, не задумываясь, обронил:
— С зимним, декабрьским. Аккурат под новый год.
И тут искалеченный главарь с победным ревом: «И все же истинно глаголю — есть Бог на небеси!» — с такой силой грохнул кулаком по столу, что с дребезгом подлетела посуда, а недопитый им фужер опрокинулся на бок, разливая по белой скатерти темную шипящую лужу.
Оглушительно треща рассохшимся креслом в мгновенно воцарившейся в зале мертвой тишине, он тяжело поднялся на ноги и злорадно прошипел:
— Не признаешь, ирод? — и, не дожидаясь ответа от ошарашенного выходкой, ничего не понимающего Ефима, уже в полный голос продолжил: — А я так тебя, пес шелудивый, сразу признал. Да вот все глазам своим поверить никак не мог. Это ж надо так-то, а? Я ж всякой надежи на отмщение давным-давно лишился, а он вот так взял, да и сам в мои руки заявился. Чудеса, да и только.
А, Ефим, мертвея, наконец, поймал тот самый, с самого начала дознания бередящий его душу призрак из давнего, казалось, давно похороненного прошлого — он узнал искалеченного главаря. Перед ним люто сверкая нелепо перекошенными глазами, торжествующе кривил нитки побелевших губ, воскресший мертвец, каторжанский «Иван», с которым Ефиму пришлось схлестнуться в первую же ночь в остроге, и кого, по свидетельствам очевидцев насмерть запороли по приказу главного тюремного инспектора. Словно вырвавшийся из преисподней свирепый и беспощадный демон, алкал он неутоленной мести.
Как-то сразу, с ледяной обреченностью осознав, что вот из этой петли, куда он по собственной воле сдуру сунул голову, — ему ж и в кошмарном сне не могла привидеться эдакая встреча, — живым уж точно не выбраться, Ефим, глубоко погрузив руки в карманы и сгорбившись, с тоскливым изумлением воскликнул:
— Да почто ж сатана тебя из гиены-то огненной на мою голову ослобонил?
— Во! — неподдельно оживился «Иван», ткнув в него кривым после давнего перелома пальцем. — Дело говоришь! Так оно и было, — припадая на покалеченную ногу, он шагнул ближе к Ефиму. — Чай еще не запамятовал, собака, как в нашем остроге-то мертвяков, в больничке преставившихся хоронили? — его еще минуту назад изжелта-бледное лицо набрякло от прихлынувшей темной крови. — По глазам твоим паскудным вижу — помнишь, подлюга. Им молотом пудовым башки, будто гнилые орехи, кололи. Вот! Любуйся пес! — тыча пальцем в безобразный пузырь у левого виска, истерично завизжал «Иван» подскочив к беглецу вплотную. — А моя-то, — торжествующе захохотал он, брызгая слюной, — крепкой оказалась!
Отсмеявшись, бывший «Иван», а ныне всесильный разбойничий главарь, по прозвищу Давленный, вернулся в кресло и, с маху отвалившись на печально пискнувшую спинку, не отрываясь, жадными глотками, осушил предусмотрительно налитый вывернувшимся из какого-то дальнего угла прислуживающим за столом мальцом, который, к тому же поспел еще и промокнуть пролитое по столу вино. С удовлетворенным вздохом он отставил опустевший бокал, тут же вновь наполненный вездесущим служкой, и утомленно прикрыв глаза воспаленными веками, бесстрастно приговорил Ефима.
— Значиться так, Горбатый, — монотонно, словно распоряжаясь заколоть свинью к празднику, пробурчал Давленный, — выведи-ка эту падаль на канал, да накроши топриком меленько.
Страница 80 из 98