В воскресенье утром Лео Ауфман бродил по своему гаражу, словно ожидая, что какое-нибудь полено, виток проволоки, молоток или гаечный ключ подпрыгнет и закричит: «Начни с меня!» Но ничто не подпрыгивало, ничто не просилось в начало.
15 мин, 36 сек 9484
Она влезла в Машину, уселась и, качая головой, посмотрела оттуда на мужа.
— Это нужно вовсе не мне, а тебе, несчастному неврастенику, который стал на всех кричать.
— Ну, пожалуйста, — сказал он. — Сейчас сама увидишь.
И закрыл дверцу.
— Нажми кнопку! — закричал он.
Раздался щелчок. Машина слегка вздрогнула, как большая собака во сне.
— Папа, — с тревогой позвал Саул.
— Слушай! — ответил Лео Ауфман.
Сперва все было тихо, только Машина подрагивала — где-то в ее глубине таинственно двигались зубцы и колесики.
— С мамой там ничего не случилось? — спросила Ноэми.
— Ничего, ей там хорошо. Вот сейчас… Вот!
Из Машины послышался голос Лины Ауфман:
— Ах… О… — Голос был изумленный. — Нет, вы только посмотрите! Это Париж! — И через минуту: — Лондон! А это Рим! Пирамиды! Сфинкс!
— Вы слышите, дети: сфинкс! — шепнул Лео Ауфман и засмеялся.
— Духами пахнет! — с удивлением воскликнула Лина Ауфман.
Где-то патефон тихо заиграл «Голубой Дунай» Штрауса.
— Музыка! Я танцую!
— Ей только кажется, что она танцует, — поведал миру Лео Ауфман.
— Чудеса! — сказала в Машине Лина.
Лео Ауфман покраснел.
— Вот что значит жена, которая понимает своего мужа.
И тут Лина Ауфман заплакала в Машине счастья. Улыбка сбежала в губ изобретателя.
— Она плачет, — сказала Ноэми.
— Не может этого быть!
— Плачет, — подтвердил Саул.
— Да не может она плакать! — и Лео Ауфман, недоуменно моргая, прижался ухом к стенке Машины. — Но… да… плачет, как маленькая…
Он открыл дверцу.
— Постой. — Лина сидела в Машине, и слезы градом катились по ее щекам. — Дай мне доплакать.
И она еще немного доплакала.
Ошеломленный, Лео Ауфман выключил свою Машину.
— Какое же это счастье, одно горе! — всхлипывала его жена. — Ох, как тяжко, прямо сердце разрывается… — Она вылезла из Машины. — Сначала там был Париж…
— Что ж тут плохого?
— Я в жизни и не мечтала побывать в Париже. А теперь ты навел меня на эти мысли. Париж! И вдруг мне так захотелось в Париж, а ведь я отлично знаю, мне его вовек не видать.
— Машина, в общем-то, не хуже.
— Нет, хуже! Я сидела там и знала, что все это обман.
— Не плачь, мама!
Лина посмотрела на мужа большими черными глазами, полными слез.
— Ты заставил меня танцевать. А мы не танцевали уже двадцать лет.
— Завтра же сведу тебя на танцы!
— Нет, нет! Это не важно, и правильно, что не важно. А вот твоя Машина уверяет, будто это важно! И я начинаю ей верить! Ничего, Лео, все пройдет, я только еще немножко поплачу.
— Ну, а еще что плохо?
Еще? Твоя машина говорит: «Ты молодая». А я уже не молодая. Она все лжет, эта Машина грусти!
— Почему же грусти?
Лина уже немного успокоилась.
— Я тебе скажу, в чем твоя ошибка, Лео: ты забыл главное — рано или поздно всем придется вылезать из этой штуки и опять мыть грязную посуду и стелить постели. Конечно, пока сидишь там, внутри, закат длится чуть не целую вечность, и воздух такой ароматный, так тепло и хорошо. И все, что хотелось бы продлить, в самом деле длится и длится. А дома дети ждут обеда, и у них оборваны пуговицы. И потом, давай говорить честно: сколько времени можно смотреть на закат? И кому нужно, чтобы закат продолжался целую вечность? И кому нужно вечное тепло? Кому нужен вечный аромат? Ведь ко всему этому привыкаешь и уже просто перестаешь замечать. Закатом хорошо любоваться минуту, ну две. А потом хочется чего-нибудь другого. Уж так устроен человек, Лео. Как ты мог про это забыть?
— А разве я забыл?
— Мы потому и любим закат, что он бывает только один раз в день.
— Но это очень грустно, Лина.
— Нет, если бы он длился вечно и до смерти надоел бы нам, вот это было бы по-настоящему грустно. Значит, ты сделал две ошибки. Во-первых, задержал и продлил то, что всегда проходит быстро. Во-вторых, принес сюда, в наш двор, то, чего тут быть не может, и все получается наоборот, начинаешь думать: «Нет, Лина Ауфман, ты никогда не поедешь путешествовать, не видать тебе Парижа. И Рима тоже». Но ведь я и сама это знаю, зачем же мне напоминать? Лучше забыть, тянуть свою лямку и не ворчать.
Лео Ауфман прислонился к Машине, ноги у него подкашивались. И с удивлением отдернул обожженную руку.
— Как же теперь быть, Лина? — спросил он.
— Вот уж этого я не знаю. Но только пока эта штука стоит здесь, меня все время будет тянуть к ней и Саула тоже, как прошлой ночью: знаем, что глупо и ни к чему, а все равно захочется сидеть в этом ящике и глядеть на далекие края, где нам вовек не бывать, и всякий раз мы будем плакать, и такая семья тебе вовсе не годится.