54 мин, 19 сек 599
— Бога ради, — не выдержал Джозеф. — Хватит уже собой любоваться. — Он улегся в постель. — Чего ты там вытворяешь? С какой стати обхватила голову?
Он погасил свет.
Мари не могла заговорить с Джозефом: она не знала слов, которые знал он, и не понимала ничего из того, что он говорил. Поэтому она подошла к своей постели, нырнула в нее, а Джозеф лежал в своей, повернувшись к жене спиной. Он будто бы тоже был из числа пропеченных солнцем жителей этого города, а сам город находился где-то далеко-далеко — наверное, на Луне, а планета Земля находилась невесть где, за много световых лет, и добираться туда надо было звездолетом. Если бы только они могли тогда заговорить друг с другом, какой прекрасной стала бы ночь, как легко стало бы дышать, как свободно потекла бы у Мари кровь по сосудам на лодыжках, на запястьях, под мышками! Но ни слова не было произнесено, и ночь состояла из десяти тысяч секунд, отмеряемых тиканьем часов; десять тысяч раз переворачивалась Мари под одеялом, пахнувшим блевотиной; подушка накаляла ей щеку, будто крохотная белая печка, а чернота комнаты напоминала москитную сетку, наброшенную и на саму Мари. Если бы только они перебросились хотя бы словечком — пускай только одним. Но молчание не было нарушено, и вены на запястьях у Мари пульсировали без устали, а сердце, превратившись в мехи, непрерывно раздувало уголек страха, и этот уголек раскалялся до темно-рдяного пылания, вновь и вновь озаряя ее изнутри нездоровым огнем, на который она мысленно взирала, не в силах оторвать глаз. Легкие работали напряженно, без устали, будто Мари была утопленницей и сама себе делала искусственное дыхание. Ко всему прочему, разгоряченное тело Мари обливалось потом: она накрепко завязла между тяжелыми простынями, подобно прихлопнутой и зажатой между белыми страницами солидного фолианта букашке — раздавленной и потому пахуче-влажной.
Пока тянулись так долгие полуночные часы, Мари начало представляться, будто она, как прежде, ребенок. Сердце ее неумолчно бухало, будто исступленный шаман неистово колотил в бубен, а когда этот гул немного стихал, медленно наплывали образы далекого детства — золотистые, точно бронза. Весь мир в те дни наполняло солнце: солнце играло бликами на зеленой листве, на спокойной воде, переливалось на светлых детских волосах. Карусель памяти являла воображению былые лица: они проплывали мимо одно за другим совсем близко и уносились в сторону; вдруг возникало новое лицо, слышался обрывок забытого разговора — и снова все это терялось, исчезало. Круг, еще круг — и еще круг… О, эта ночь тянулась бесконечно! Мари утешала себя тем, что завтра машина заведется непременно: ей чудился ровно тарахтящий мотор, мерещилось шуршание колес по дороге — и в темноте она не могла сдержать довольной улыбки. А что, если вдруг машина не заведется? От этой мысли Мари корчилась и ежилась в темноте, как клочок пылающей бумаги. Вся она превратилась в ничтожный комок — и осталось только неумолчное тиканье наручных часов: тик-так, тик-так, тик-так, и так без конца, и так без конца, до полного изнеможения…
Наступило утро. Мари взглянула на мужа: он, раскинувшись, спокойно спал на своей кровати. Она вяло поболтала рукой в прохладном пространстве между кроватями. Всю ночь ее рука провисела в этом пустом холодном промежутке. Однажды Мари выбросила, простерла руку к Джозефу, однако расстояние было слишком большим — не намного, но все-таки, — и она не смогла до него дотянуться. Она быстро отдернула руку назад — надеясь, что он не услышал и не почувствовал ее безмолвного жеста.
Вот он, Джозеф, — лежит перед ней. Веки безмятежно опущены, ресницы мягко спутаны, будто переплетенные пальцы. Дышит так ровно, что грудная клетка вроде бы и не колышется. Как обычно, успел уже к утру высвободиться из пижамы. Грудь обнажена до пояса. Ноги прикрыты одеялом. Голова лежит на подушке, профиль выглядит задумчивым.
На подбородке пробилась легкая щетина.
Утренние лучи высветили глазные белки Мари. Только они и двигались в комнате, неспешно вращаясь и замирая, окидывая взглядом телосложение мужчины, лежавшего напротив.
На щеках и подбородке Джозефа явственно различался каждый волосок — и каждый был само совершенство. Крохотный зайчик, проникший между шторами, уперся в его подбородок и четко обрисовывал, подобно зубчикам на валике музыкальной шкатулки, малейший волосок на лице.
Запястья Джозефа поросли курчавыми волосиками, каждый из них по отдельности — тоже само совершенство — отливал глянцевитой чернотой.
Волосы на голове лежали ровными прядями, гладкими до самых корней. Ушные раковины отличались точеной красотой. За чуть приоткрытыми губами виднелись зубы — прекрасные зубы.
— Джозеф! — пронзительно крикнула Мари. — Джозеф! — еще раз пронзительно крикнула она, в ужасе замолотив руками по воздуху.
«Бом! Бом! Бом!» — это загремел колокол крытого черепицей большого кафедрального собора, стоявшего на противоположной стороне улицы.
Страница
12 из 16
12 из 16