135 мин, 41 сек 13206
Это не испарина выступила на лбу — нет, сверху накапала туманная морось. Начинал опускаться туман.
— И еще одно, — прошелестел умирающий, выталкивая наружу слова в промежутках между свистящими вдохами-выдохами.
— Да… братик?
— Когда я умру… Ты должен будешь…
— Что?
Адам понял, что тот сейчас скажет, за миг до того, как прозвучали слова. И отозвался так же, как тогда в разговоре с ночным дьяволом.
— Нет.
— Да, Адам, — строго, даже яростно приказал Абель, всю оставшуюся силу вкладывая в просящий взгляд. Будто весь человек стал взглядом, потому что иных сил, кроме силы глаз, у него уже не осталось.
— Я не буду этого делать. Будь я проклят, если сделаю.
— Адам… ради Бога. Ты должен. Когда я умру, ты съешь мое тело. И будешь жить дальше.
Адам бессильно помотал головой. Он знал, что Абель не просит — приказывает. Он знал, что не сможет ослушаться его приказа. И умолял только об одном — отменить предсмертный приказ.
— Почему… я должен?
— Потому что я этого хочу, — ответ был так тих, что Адаму пришлось наполовину читать его по движению губ. Язык, мелькавший между ними, тоже стал голубоватым. Абель умирал, и что бы ни было его жизнью — оно уходило из него на глазах.
— Может, ты еще и не умрешь. Может, мы будем жить оба… И ты станешь священником… А я…
Адам плакал. Он не плакал давно, с того дня, когда слышал рокот моторки (по местному островному времени это называлось «давно») — а тут вдруг прорвало. Полосы воды, стекавшие по щекам, не мешали ему говорить; он и заметил их только тогда, когда несколько капель упали на лицо его брата.
— Я и так… стану священником.
— Что?
— Неужели ты еще не понял. — Глаза Абеля, восемнадцатилетнего старца, две дыры в сияющую вечность, объясняли все, на что он уже не имел слов. — Пресуществление. Хлеб и тело. Только хлеб и тело… Годятся, чтобы стать телом Господа нашего. «Примите и ядите от Него все; ибо это есть тело… тело мое, которое… За вас и за многих будет предано». Это мой шанс. Это… мое призвание. И про зерно, которое не даст плода, пока не умрет… помнишь?
Нет, Адам не помнил. Он ничего не помнил. Ни вкуса хлеба, ни света солнца. Ни лица своей девушки. Но он еще не настолько ослеп, чтобы не отличать истину ото лжи.
— Обещай, — прошелестел Абель. И последние силы его ушли на то, чтобы поднять руку — ту самую, опутанную четками — и сжать ладонь брата. Совсем слабо. «Кто хочет помериться силой рук с атаманом?» Что это, откуда? А, из другой жизни. Жизни совсем других людей.
— Обещаю, — сказал Адам, давясь слезами. Но все-таки разглядел, даже сквозь лупы огромных капель, что его брат удовлетворенно улыбнулся.
— Хорошо… Это хорошо.
— Что я могу сделать для тебя? — спросил Адам, не уверенный, что внятно выговаривает слова.
— Посиди рядом, пока все… не… кончится. Умирать так… одиноко.
Когда сумерки стали синими, Абель попросил брата молиться. Его больше не тошнило, он только часто дышал — и дыхание выходило из тела все с большим трудом. Из такого холодного тела — такое горячее дыхание. Сухое и горячее, как пустынный ветер. И совсем без запаха, будто внутри у Абеля все сгорело. Или выскочило наружу в непрестанной рвоте.
— Я… не знаю нужных молитв.
Адам слышал, как читают над умирающим (тогда умирала бабушка) — какие-то специальные слова, отрывки из Писания, и еще что-то на латыни. Ничего этого Адам действительно не знал. И, помнится, у изголовья бабушки зажигали толстую желтую свечу, называемую «сретенской». Сретение — встреча Симеона с Господом, в воспоминание о ней и зажигают сретенские свечи у ложа человека, который готовится к подобной же встрече…
А для Абеля на подобный случай не нашлось даже электрического фонарика. Никакого света.
— Ну… просто… молись. Как можешь… пожалуйста. Оно… уже… начинается.
При всей бешеной жалости к брату, которого он уже несколько часов подряд держал за умирающую руку, он не мог побороть бешеного любопытства смертного — перед тайной смерти. Адам действительно хотел видеть тот момент, когда душа разлучается с телом — хотел понять, что в оставшемся под его руками плотском слепке пребудет от его брата. И как, каким образом вырывающееся из губ дыхание обретет новую форму — сделается душой, Абелем номер два, Абелем-невидимкой, настоящим Абелем, и каким образом может получиться, что этого настоящего Абеля не будет видно.
Он не смог бы сейчас даже прочесть «Отче наш» — не помнил слов. Действительно не помнил. На ум пришла одна только молитва, простейшая изо всех возможных, та, которую в виде епитимьи за мальчишеские грехи любил давать ему отец Киприан. «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй меня грешного». И так полчаса подряд. Называлось это — полчаса Иисусовой молитвы.
— И еще одно, — прошелестел умирающий, выталкивая наружу слова в промежутках между свистящими вдохами-выдохами.
— Да… братик?
— Когда я умру… Ты должен будешь…
— Что?
Адам понял, что тот сейчас скажет, за миг до того, как прозвучали слова. И отозвался так же, как тогда в разговоре с ночным дьяволом.
— Нет.
— Да, Адам, — строго, даже яростно приказал Абель, всю оставшуюся силу вкладывая в просящий взгляд. Будто весь человек стал взглядом, потому что иных сил, кроме силы глаз, у него уже не осталось.
— Я не буду этого делать. Будь я проклят, если сделаю.
— Адам… ради Бога. Ты должен. Когда я умру, ты съешь мое тело. И будешь жить дальше.
Адам бессильно помотал головой. Он знал, что Абель не просит — приказывает. Он знал, что не сможет ослушаться его приказа. И умолял только об одном — отменить предсмертный приказ.
— Почему… я должен?
— Потому что я этого хочу, — ответ был так тих, что Адаму пришлось наполовину читать его по движению губ. Язык, мелькавший между ними, тоже стал голубоватым. Абель умирал, и что бы ни было его жизнью — оно уходило из него на глазах.
— Может, ты еще и не умрешь. Может, мы будем жить оба… И ты станешь священником… А я…
Адам плакал. Он не плакал давно, с того дня, когда слышал рокот моторки (по местному островному времени это называлось «давно») — а тут вдруг прорвало. Полосы воды, стекавшие по щекам, не мешали ему говорить; он и заметил их только тогда, когда несколько капель упали на лицо его брата.
— Я и так… стану священником.
— Что?
— Неужели ты еще не понял. — Глаза Абеля, восемнадцатилетнего старца, две дыры в сияющую вечность, объясняли все, на что он уже не имел слов. — Пресуществление. Хлеб и тело. Только хлеб и тело… Годятся, чтобы стать телом Господа нашего. «Примите и ядите от Него все; ибо это есть тело… тело мое, которое… За вас и за многих будет предано». Это мой шанс. Это… мое призвание. И про зерно, которое не даст плода, пока не умрет… помнишь?
Нет, Адам не помнил. Он ничего не помнил. Ни вкуса хлеба, ни света солнца. Ни лица своей девушки. Но он еще не настолько ослеп, чтобы не отличать истину ото лжи.
— Обещай, — прошелестел Абель. И последние силы его ушли на то, чтобы поднять руку — ту самую, опутанную четками — и сжать ладонь брата. Совсем слабо. «Кто хочет помериться силой рук с атаманом?» Что это, откуда? А, из другой жизни. Жизни совсем других людей.
— Обещаю, — сказал Адам, давясь слезами. Но все-таки разглядел, даже сквозь лупы огромных капель, что его брат удовлетворенно улыбнулся.
— Хорошо… Это хорошо.
— Что я могу сделать для тебя? — спросил Адам, не уверенный, что внятно выговаривает слова.
— Посиди рядом, пока все… не… кончится. Умирать так… одиноко.
Когда сумерки стали синими, Абель попросил брата молиться. Его больше не тошнило, он только часто дышал — и дыхание выходило из тела все с большим трудом. Из такого холодного тела — такое горячее дыхание. Сухое и горячее, как пустынный ветер. И совсем без запаха, будто внутри у Абеля все сгорело. Или выскочило наружу в непрестанной рвоте.
— Я… не знаю нужных молитв.
Адам слышал, как читают над умирающим (тогда умирала бабушка) — какие-то специальные слова, отрывки из Писания, и еще что-то на латыни. Ничего этого Адам действительно не знал. И, помнится, у изголовья бабушки зажигали толстую желтую свечу, называемую «сретенской». Сретение — встреча Симеона с Господом, в воспоминание о ней и зажигают сретенские свечи у ложа человека, который готовится к подобной же встрече…
А для Абеля на подобный случай не нашлось даже электрического фонарика. Никакого света.
— Ну… просто… молись. Как можешь… пожалуйста. Оно… уже… начинается.
При всей бешеной жалости к брату, которого он уже несколько часов подряд держал за умирающую руку, он не мог побороть бешеного любопытства смертного — перед тайной смерти. Адам действительно хотел видеть тот момент, когда душа разлучается с телом — хотел понять, что в оставшемся под его руками плотском слепке пребудет от его брата. И как, каким образом вырывающееся из губ дыхание обретет новую форму — сделается душой, Абелем номер два, Абелем-невидимкой, настоящим Абелем, и каким образом может получиться, что этого настоящего Абеля не будет видно.
Он не смог бы сейчас даже прочесть «Отче наш» — не помнил слов. Действительно не помнил. На ум пришла одна только молитва, простейшая изо всех возможных, та, которую в виде епитимьи за мальчишеские грехи любил давать ему отец Киприан. «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй меня грешного». И так полчаса подряд. Называлось это — полчаса Иисусовой молитвы.
Страница
35 из 37
35 из 37