Мать сказала семнадцатилетней Дарье…
24 мин, 43 сек 15925
Вдруг ей в голову пришла идея:
— Какое сегодня число?
У бабушки вытянулось лицо:
— Дашенька, ты что-то приняла? Это наркотики, да?
— Ничего я не принимала. Ответь, какое число?
— Девятое октября, конечно, — растерянно ответила бабушка. — Может быть, вызвать врача? Хочешь, я позвоню твоей матери?
Девятое октября. День, когда ее похоронили. А восьмого Дарьина мать стала свидетелем ее последнего вздоха. В свидетельстве о смерти так и написано: дата смерти — восьмое октября.
Дарья расшнуровала ботинки, сняла куртку. Несмотря на сюрреализм происходящего, она отчего-то не чувствовала себя в опасности. Все же перед ней была ее бабушка, знакомое родное лицо.
Девушка прошла в кухню — на столе стояла тарелка с горкой оладушков. Разве мертвые умеют печь тесто? Бабушка поставила чайник. Дарья вспомнила день, месяцев четырнадцать назад, когда она вместе с матерью вот так же вечером сидела на этой же кухне, а бабушка подливала им чай и говорила, что такая опухоль в наши дни — не приговор, что выкарабкиваются люди, которым повезло куда меньше, а у нее всего вторая стадия, и семьдесят лет — не «возраст», и вообще — самое главное позитивный настрой. Дарья следила за бабушкиными руками — вот та моет чашку, насыпает заварку из банки, добавляет сначала кипяток, потом сахар…
Ногти у бабушки были длинные и какие-то желтые. Это показалось Дарье странным. Бабушка всегда стригла ногти под корень, она и в молодости не отличалась склонностью к самоукрашательству. У нее было всего одно нарядное платье — в котором ее и хоронили.
«Хоронили» — мелькнувшее в сознании слово отозвалось холодком под ложечкой.
Бабушка поставила перед ней чашку, положила вишневое варенье в одну пиалу и сметану — в другую. Дарья любила так с детства — отламывать от оладушка по кусочку и макать их сначала в сметану, а потом — в варенье, но только чтобы две субстанции не смешивались.
Оладьи были вкусные, ноздреватые, и Дарья вдруг осознала, что нечеловечески голодна, — в последние дни кусок в горло не лез, и она перехватывала что-то машинально, чтобы поддержать силы. Бабушка сидела напротив и с умилением смотрела, как она ест. И, как обычно, приговаривала:
— Вот как наворачивает, как будто дома ее не кормят. И неудивительно, что отощала так. Была таким пончиком, кровь с молоком, а стала скелетиной.
Монотонная речь и теплое тесто имели эффект усыпляющий — веки Дарьи словно теплой кровью налились, захотелось хоть несколько минут вздремнуть, привалившись головой к стене, она несколько раз зажмурилась и затем открыла глаза, чтобы согнать сон. Бабушкины глаза блестели в полумраке.
Дарье хотелось и понять, что происходит, и подольше остаться в том альтернативном мире, где бабушка жива. Ей было не по себе — и от того, что она сидит в этой кухне и кусок за куском кладет жареное тесто в рот, и от того, что все это может в любой момент исчезнуть так же необъяснимо, как и появилось.
— Дашенька, да что с тобой сегодня? — Бабушка слишком хорошо ее знала, умела читать по ее лицу. — Я ведь вижу, ты расстроена.
— Ба… А у тебя когда-нибудь было так, что ты не понимаешь, спишь ты или нет?
— Что ты имеешь в виду?
Даша залпом допила переслащенный чай, но вот рту все равно было сухо:
— Ну вот например… Умер кто-то, а на следующий день ты встречаешь его живым и веселым. И не можешь понять, что неправда — то ли тебе сон дурной про его смерть приснился, то ли ты так страстно желал вернуть мертвого, что сошел с ума? Вроде бы, и то настоящее, и это. Но не могут же обе такие вещи настоящими быть…
Бабушкин взгляд уткнулся в изрезанную, выцветшую и неоднократно прожженную папиросами давно покойного деда скатерть. Она вздохнула так печально, что Дарье на какое-то мгновенье показалось: а ведь бабушка понимает все.
— Было у меня однажды такое… Только вот дело очень уж давнее, молодая я была.
— Расскажи! — потребовала Дарья.
Бабушка как-то вся сжалась и скукожилась, как будто бы была пластилиновым человечком, способным принять любую форму.
— Ба… Ну пожалуйста!
— Да в сорок втором году это было, что сейчас и вспоминать… Вообще жизнь другая была. В деревне нашей не осталось почти никого. И вот однажды пришли они. Их было немного — может быть, десять человек. Молодые все такие, холеные, выбриты гладко, в новеньких шинелях. Смеялись, а зубы у всех белые. Я давно смеха человеческого не слышала. С тех пор, как из мужчин в деревне остался только калека-конюх. Мы с подружкой спрятались за сеновалом, подсматривали за ними. Молодые парни, красивые, все светленькие. Мне пятнадцать лет было, а подруге моей — восемнадцать уже… Они о чем-то разговаривали, как будто бы и не было никакой войны. Как будто в сельский клуб на танцы пришли. И вдруг один из них взял и в корову выстрелил.