9 мин, 29 сек 8064
Почти взрослой.
И когда только Юлька вырасти успела? Красавицей у меня будет. Губы пухлые, кожа — кровь с молоком, фигурка точеная. В родню первого мужа уродилась. Хоть это он, сволочь, ей оставил. Что ж теперь с тобой будет, доченька?
Я не была столь красива. У моего аккуратно обработанного в морге тела, уложенного в гробу, были мышиного цвета, тонкие волосы, завитые кудряшками и рассыпанные по атласной подушке, тонкое, с невыразительными чертами лицо, умело подкрашенное в честь «праздничка» губы, тощий, длинный стан, за который меня ученики в школе величали «шваброй» и большие ладони, теперь полускрытые под пеной кружев рукавов.
И все же в морге постарались. Выглядела я вполне прилично… В последний раз.
Читать молитвы закончили слишком быстро. Или мне так показалось? Под надрывное адажио меня закрыли крышкой. Одинаковые, со скорбным выражением на лице, парни в черных, строгих костюмах и белоснежных перчатках, подняли гроб, вложили в катафалк и медленно, торжественно процессия направилась по песчаным кладбищенским дорожкам к разрытой могиле… Много их, провожающих. Испуганные ученики, их родители, подтянутые, строгие коллеги-педагоги и столь непохожие на них, угрюмые электрики с бригады мужа.
Хоронить меня решили на старом кладбище, рядом с родителями Алексея… Не сказала бы, что это мне понравилось… но место было хорошее, спокойное, поросшее пирамидками кипарисов и стройными соснами, в самый раз для сна, в который меня клонило все сильнее.
Вновь молитвы. Вновь надрывная музыка. Потом тишина и тихие, все более учащающиеся всхлипы в толпе. Стук комьев ярко-желтого песка о черную, обитую бархатом крышку гроба… и жгучее желание жить… просто жить… Закопали быстро, почти поспешно. И тотчас песчаный холмик покрылся сладко пахнущими увяданием и кисловато хвоей венками… Как же хочется спать… не могу, рано, я хочу знать, что будет с Юлькой.
Родни-то у нас не было, а Лешку Юлька недолюбливала. Стеснялась. Как он к нам перебрался, так по углам начала прятаться, смотреть странно, одеваться строже… — Пройдет, — успокаивал меня Алеша.
Мой любимый Алеша, моя опора… помоги дочери, не бросай, прошу… Будто услышав, он оторвал взгляд от покрытого венками холмика, обнял Юльку за плечи (почему она вздрагивает?) и почти силой повел ее к выходу из кладбища.
— Юлька моя, — пьяно плакал за поминальным столом Алешка.
— Лена мне жизнь спасла… Юльку не брошу, моя она… — Зачем тебе чужая девчонка? — шепотом уговаривал его Валерка, брат, которого я всегда недолюбливала. Больно строгий, больно нелюдимый… больно правильный.
— Я понимаю, эмоции, эта внезапная смерть, но… — Люблю ее! — выкрикнул муж и тотчас добавил:
— Как дочь люблю… Удочерил ее, Ленка просила, ты же знаешь. Как теперь бросить-то?
Заливает теплом в груди и тихая радость наполняет все более тяжелевшую душу. Спасибо, милый, спасибо тебе. Теперь я буду спать спокойна.
Затянутая в черное платье Юлька бледна. Сидит в уголочке на софе, трепет уголок молитвенника, то и дело касается пальцами крестика на груди и что-то шепчет.
Молится. За душу мою молится. И боится… чувствую, не могу уйти, не могу оставить. Не плачь, доченька, минует оно… обещаю.
— Трудно тебе будет, — продолжает Валерка.
— Она барышня уже почти… трудно с такими. Ты подумай. Говорят, Ленкина тетка на Урале еще жива, хочешь, знакомым звякну, они ее быстро найдут. Леха, понимаю, что тебе тяжело, но зачем?
— Моя… дочь.
Через три дня разъехались последние гости. В доме стало тихо. Юля спряталась в своей комнате, сняла со стены икону ангела-хранителя, прижала к груди, сползла по стенке между окном и кроватью, и горько заплакала.
Алеша опять пил (я и не знала, что он способен так много пить) в тускло освещенной кухне. Тихо, по-домашнему спокойно тикали часы-кукушка… пробили полночь, когда Алешка, пьяно покачиваясь, поднялся из-за стола и побрел в сторону двери. Бутылка выскользнула из его пальцев, разбилась, залила пол неприятно пахнущей, дешевой водкой, и Алешка некоторое время стоял на пороге кухни, тихо шепча вслед за кукушкой:
— Тик-так… Потом вдруг встрепенулся, пьяно повел взглядом и покачался по коридору к двери в сторону комнаты Юльки.
— Плачешь… — спросил он. Отобрал у нее икону и рывком подняв, швырнул на кровать.
— Правильно. Теперь, наконец-то, ты будешь моя.
— Уйди… — Моя. Как тебя увидел, так и знал сразу — моя!
Меня выдернуло из темноты собственной квартиры, и сразу стало тошно и больно. От себя, дуры тошно, от урода-мужа… От слепоты своей.
— Вам плохо?
— Нет… — прошептала я, оглядываясь.
Я была в том самом кафе. Спала над шариком вымазанного шоколадными кусочками ванильного мороженного, размазывая его по серебристой вазочке, а по щекам моим медленно катились слезы.
И когда только Юлька вырасти успела? Красавицей у меня будет. Губы пухлые, кожа — кровь с молоком, фигурка точеная. В родню первого мужа уродилась. Хоть это он, сволочь, ей оставил. Что ж теперь с тобой будет, доченька?
Я не была столь красива. У моего аккуратно обработанного в морге тела, уложенного в гробу, были мышиного цвета, тонкие волосы, завитые кудряшками и рассыпанные по атласной подушке, тонкое, с невыразительными чертами лицо, умело подкрашенное в честь «праздничка» губы, тощий, длинный стан, за который меня ученики в школе величали «шваброй» и большие ладони, теперь полускрытые под пеной кружев рукавов.
И все же в морге постарались. Выглядела я вполне прилично… В последний раз.
Читать молитвы закончили слишком быстро. Или мне так показалось? Под надрывное адажио меня закрыли крышкой. Одинаковые, со скорбным выражением на лице, парни в черных, строгих костюмах и белоснежных перчатках, подняли гроб, вложили в катафалк и медленно, торжественно процессия направилась по песчаным кладбищенским дорожкам к разрытой могиле… Много их, провожающих. Испуганные ученики, их родители, подтянутые, строгие коллеги-педагоги и столь непохожие на них, угрюмые электрики с бригады мужа.
Хоронить меня решили на старом кладбище, рядом с родителями Алексея… Не сказала бы, что это мне понравилось… но место было хорошее, спокойное, поросшее пирамидками кипарисов и стройными соснами, в самый раз для сна, в который меня клонило все сильнее.
Вновь молитвы. Вновь надрывная музыка. Потом тишина и тихие, все более учащающиеся всхлипы в толпе. Стук комьев ярко-желтого песка о черную, обитую бархатом крышку гроба… и жгучее желание жить… просто жить… Закопали быстро, почти поспешно. И тотчас песчаный холмик покрылся сладко пахнущими увяданием и кисловато хвоей венками… Как же хочется спать… не могу, рано, я хочу знать, что будет с Юлькой.
Родни-то у нас не было, а Лешку Юлька недолюбливала. Стеснялась. Как он к нам перебрался, так по углам начала прятаться, смотреть странно, одеваться строже… — Пройдет, — успокаивал меня Алеша.
Мой любимый Алеша, моя опора… помоги дочери, не бросай, прошу… Будто услышав, он оторвал взгляд от покрытого венками холмика, обнял Юльку за плечи (почему она вздрагивает?) и почти силой повел ее к выходу из кладбища.
— Юлька моя, — пьяно плакал за поминальным столом Алешка.
— Лена мне жизнь спасла… Юльку не брошу, моя она… — Зачем тебе чужая девчонка? — шепотом уговаривал его Валерка, брат, которого я всегда недолюбливала. Больно строгий, больно нелюдимый… больно правильный.
— Я понимаю, эмоции, эта внезапная смерть, но… — Люблю ее! — выкрикнул муж и тотчас добавил:
— Как дочь люблю… Удочерил ее, Ленка просила, ты же знаешь. Как теперь бросить-то?
Заливает теплом в груди и тихая радость наполняет все более тяжелевшую душу. Спасибо, милый, спасибо тебе. Теперь я буду спать спокойна.
Затянутая в черное платье Юлька бледна. Сидит в уголочке на софе, трепет уголок молитвенника, то и дело касается пальцами крестика на груди и что-то шепчет.
Молится. За душу мою молится. И боится… чувствую, не могу уйти, не могу оставить. Не плачь, доченька, минует оно… обещаю.
— Трудно тебе будет, — продолжает Валерка.
— Она барышня уже почти… трудно с такими. Ты подумай. Говорят, Ленкина тетка на Урале еще жива, хочешь, знакомым звякну, они ее быстро найдут. Леха, понимаю, что тебе тяжело, но зачем?
— Моя… дочь.
Через три дня разъехались последние гости. В доме стало тихо. Юля спряталась в своей комнате, сняла со стены икону ангела-хранителя, прижала к груди, сползла по стенке между окном и кроватью, и горько заплакала.
Алеша опять пил (я и не знала, что он способен так много пить) в тускло освещенной кухне. Тихо, по-домашнему спокойно тикали часы-кукушка… пробили полночь, когда Алешка, пьяно покачиваясь, поднялся из-за стола и побрел в сторону двери. Бутылка выскользнула из его пальцев, разбилась, залила пол неприятно пахнущей, дешевой водкой, и Алешка некоторое время стоял на пороге кухни, тихо шепча вслед за кукушкой:
— Тик-так… Потом вдруг встрепенулся, пьяно повел взглядом и покачался по коридору к двери в сторону комнаты Юльки.
— Плачешь… — спросил он. Отобрал у нее икону и рывком подняв, швырнул на кровать.
— Правильно. Теперь, наконец-то, ты будешь моя.
— Уйди… — Моя. Как тебя увидел, так и знал сразу — моя!
Меня выдернуло из темноты собственной квартиры, и сразу стало тошно и больно. От себя, дуры тошно, от урода-мужа… От слепоты своей.
— Вам плохо?
— Нет… — прошептала я, оглядываясь.
Я была в том самом кафе. Спала над шариком вымазанного шоколадными кусочками ванильного мороженного, размазывая его по серебристой вазочке, а по щекам моим медленно катились слезы.
Страница
2 из 3
2 из 3