Когда мне было 9 лет, то есть 40 лет назад, в пионерском лагере под Красноярском со мной произошел несчастный случай. Я, влюбленный в новую вожатую головастик, сбежал сразу после горна — никак не мог появиться перед моей любовью в блеске своих тощих бледных ног и бритой после вшей (сестра принесла из садика) головы. А по возрасту в качестве спортивной одежды мне полагались черные шорты, которые бабушка сшила «на вырост» снабдив их универсальным поясом-резинкой в ожидании, что в лагере я подрасту и отъемся. Но ко мне не приставали ни жир, ни загар, и болтался я в этих шортах, как белый червяк в юбке.
7 мин, 36 сек 15527
Хотя кормили и правда прекрасно. У нас вообще был лучший лагерь (о, это не субъективно — мы соревновались!). От химико-металлургического завода. «Ласточка». И черная ласточка на воротах. И пионерские костры. И военные игры, и походы. Мне этого всего досталось на три недели — а потом я сбежал.
Не совсем, не домой, не в сторону города, а так — побродить по лесу, пережить свое первое чувство. Конечно, я заблудился. Конечно, я полез на дерево, благо, заповедник рядом, сиенитовые скалы, сориентироваться нетрудно. А дальше все просто — моя рука застряла в глубокой трещине старой сосны; пытаясь вытащить руку, я практически повис на ней и, естественно, сломал. Я сумел сесть на ветку, но руку вытащить не мог, и к тому моменту, когда меня нашли, ампутация была неизбежна. Сейчас я печатаю, как вы догадываетесь, одной рукой.
А теперь, выкурив после прошлого абзаца четыре сигареты, я расскажу то, во что я не верю, что кажется мне полной чушью, и что в глубине себя знал все эти 40 лет, умудряясь при этом лгать себе даже в воспоминаниях. Каждый раз, глядя на культю, на это бело-розовое, гладко-бугристое окончание моей руки, противное мне до сих пор, я думал: «Трещина в сосне, краш-синдром, ампутация». Ни разу за всю жизнь я не пытался вспомнить те часы в подробностях — и ни разу этому не удивился. Но две недели назад, обходя по работе ветеранов района, я встретил старого человека — бывшего начальника пионерского лагеря, и оказалось, что я помню все.
Я помню, как одолевал первые три метра сосны — шершавый ствол без веток — покрывая свои ладони и голени смолой и мелкими ссадинами. Как на высоте примерно метров пяти я глянул вниз, и меня всего, как одну мышцу, свело от страха. Ноги поджались, обхватив ветку, на которой я сидел, и сплетясь под ней замком. Руки сами вцепились в ствол, щекой я вжался в дерево, весь мгновенно перепачкавшись в смоле. Содранную кожу саднило, веток над головой было столько, что не было видно неба. Далеко внизу — земля без травы, с бугристыми корнями деревьев, вспоровшими красную глинистую почву. Между корнями виднелись выступающие из земли куски сиенита. Упадешь — переломов не избежать.
Постепенно страх стал сменяться жалостью к себе. Мало того, что я заблудился и не могу слезть, так я еще и некрасив, и смешон, и ладони просто огнем горят, и если кто-то узнает, что я влюблен, меня задразнят насмерть, и никто не придет меня спасать, и мама родит себе нового сына, от которого папа не будет уезжать на вахты на несколько месяцев, потому что будет его любить и сменит работу, а я ночью замерзну и упаду, и никто меня не найдет — такие мысли ходили хороводом, и я давал им полную волю. Но, выплакавшись, я вдруг обнаружил, что больше не боюсь. Поняв, что слезами жалобить некого — очень хорошо это помню! — я с восторгом нашел в себе намерение спастись самостоятельно и вернуться в лагерь героем.
И тут оказалось, что я не могу оторвать правую ладонь от сосны.
Жжение в содранных пальцах и ладони усилилось многократно, а при попытке вырваться их прошило такой болью, что я задохнулся. Дергал и выкручивал руку, пытался дотянуться до противоположной стороны ствола и увидеть, что ее держит, но любое беспокойство причиняло новую боль. В каждую клетку кожи на моей ладони словно воткнули иглу. И эти иглы продолжали медленно, очень медленно продвигаться все дальше. Вскоре по предплечью пополз багровый синяк. Я смотрел, как распространяется от невидимой мне кисти к локтю отек, и терял способность шевелить рукой. Боль усиливалась так быстро, что я не успевал к ней привыкать.
Если позволите, следующие несколько часов я не буду описывать подробно. Очень скоро я понял, что дерево не отпускает мою кожу. Стоило прикоснуться к ветке или стволу голыми коленками, голенями, щекой — и через минуту при попытке отстраниться на коре оставались маленькие кусочки рогового слоя кожи, какие можно срезать бритвой. При более длительном контакте на дереве оставалась моя кровь, капли которой, не успевая стекать по коре, впитывались в нее. Трусы до колен и тапочки — вот было мое спасение. Все эти открытия я делал на фоне все разгорающейся боли. Неподвижную ладонь словно жгли каленым железом, жевали зубьями, ломали кости. Я кричал, и снова плакал, и бил дерево, и сорвал голос, но все равно кричал — визжал, сипел. А потом мне стало все равно. Я устал.
Солнце прошло зенит, тени от ветвей стали гуще и холодней. Я прислонялся лбом к стволу и считал до пятидесяти. Потом прислонялся щекой и считал до пятидесяти. Потом клал под голову левую руку и считал. Когда мне надоест считать — я засну, и уже ничего не будет.
Предплечье правой руки увеличилось в объеме раза в два, синяк дополз до плеча. Я описался и не сразу это заметил. Замерз, и чувствовал теперь руку как что-то чужое. Это чужое болело невообразимо, но словно не у меня. У меня болело все остальное: ноги, шея, живот. Я обнаружил себя прижавшимся лбом к стволу — сколько так просидел, я не заметил.
Не совсем, не домой, не в сторону города, а так — побродить по лесу, пережить свое первое чувство. Конечно, я заблудился. Конечно, я полез на дерево, благо, заповедник рядом, сиенитовые скалы, сориентироваться нетрудно. А дальше все просто — моя рука застряла в глубокой трещине старой сосны; пытаясь вытащить руку, я практически повис на ней и, естественно, сломал. Я сумел сесть на ветку, но руку вытащить не мог, и к тому моменту, когда меня нашли, ампутация была неизбежна. Сейчас я печатаю, как вы догадываетесь, одной рукой.
А теперь, выкурив после прошлого абзаца четыре сигареты, я расскажу то, во что я не верю, что кажется мне полной чушью, и что в глубине себя знал все эти 40 лет, умудряясь при этом лгать себе даже в воспоминаниях. Каждый раз, глядя на культю, на это бело-розовое, гладко-бугристое окончание моей руки, противное мне до сих пор, я думал: «Трещина в сосне, краш-синдром, ампутация». Ни разу за всю жизнь я не пытался вспомнить те часы в подробностях — и ни разу этому не удивился. Но две недели назад, обходя по работе ветеранов района, я встретил старого человека — бывшего начальника пионерского лагеря, и оказалось, что я помню все.
Я помню, как одолевал первые три метра сосны — шершавый ствол без веток — покрывая свои ладони и голени смолой и мелкими ссадинами. Как на высоте примерно метров пяти я глянул вниз, и меня всего, как одну мышцу, свело от страха. Ноги поджались, обхватив ветку, на которой я сидел, и сплетясь под ней замком. Руки сами вцепились в ствол, щекой я вжался в дерево, весь мгновенно перепачкавшись в смоле. Содранную кожу саднило, веток над головой было столько, что не было видно неба. Далеко внизу — земля без травы, с бугристыми корнями деревьев, вспоровшими красную глинистую почву. Между корнями виднелись выступающие из земли куски сиенита. Упадешь — переломов не избежать.
Постепенно страх стал сменяться жалостью к себе. Мало того, что я заблудился и не могу слезть, так я еще и некрасив, и смешон, и ладони просто огнем горят, и если кто-то узнает, что я влюблен, меня задразнят насмерть, и никто не придет меня спасать, и мама родит себе нового сына, от которого папа не будет уезжать на вахты на несколько месяцев, потому что будет его любить и сменит работу, а я ночью замерзну и упаду, и никто меня не найдет — такие мысли ходили хороводом, и я давал им полную волю. Но, выплакавшись, я вдруг обнаружил, что больше не боюсь. Поняв, что слезами жалобить некого — очень хорошо это помню! — я с восторгом нашел в себе намерение спастись самостоятельно и вернуться в лагерь героем.
И тут оказалось, что я не могу оторвать правую ладонь от сосны.
Жжение в содранных пальцах и ладони усилилось многократно, а при попытке вырваться их прошило такой болью, что я задохнулся. Дергал и выкручивал руку, пытался дотянуться до противоположной стороны ствола и увидеть, что ее держит, но любое беспокойство причиняло новую боль. В каждую клетку кожи на моей ладони словно воткнули иглу. И эти иглы продолжали медленно, очень медленно продвигаться все дальше. Вскоре по предплечью пополз багровый синяк. Я смотрел, как распространяется от невидимой мне кисти к локтю отек, и терял способность шевелить рукой. Боль усиливалась так быстро, что я не успевал к ней привыкать.
Если позволите, следующие несколько часов я не буду описывать подробно. Очень скоро я понял, что дерево не отпускает мою кожу. Стоило прикоснуться к ветке или стволу голыми коленками, голенями, щекой — и через минуту при попытке отстраниться на коре оставались маленькие кусочки рогового слоя кожи, какие можно срезать бритвой. При более длительном контакте на дереве оставалась моя кровь, капли которой, не успевая стекать по коре, впитывались в нее. Трусы до колен и тапочки — вот было мое спасение. Все эти открытия я делал на фоне все разгорающейся боли. Неподвижную ладонь словно жгли каленым железом, жевали зубьями, ломали кости. Я кричал, и снова плакал, и бил дерево, и сорвал голос, но все равно кричал — визжал, сипел. А потом мне стало все равно. Я устал.
Солнце прошло зенит, тени от ветвей стали гуще и холодней. Я прислонялся лбом к стволу и считал до пятидесяти. Потом прислонялся щекой и считал до пятидесяти. Потом клал под голову левую руку и считал. Когда мне надоест считать — я засну, и уже ничего не будет.
Предплечье правой руки увеличилось в объеме раза в два, синяк дополз до плеча. Я описался и не сразу это заметил. Замерз, и чувствовал теперь руку как что-то чужое. Это чужое болело невообразимо, но словно не у меня. У меня болело все остальное: ноги, шея, живот. Я обнаружил себя прижавшимся лбом к стволу — сколько так просидел, я не заметил.
Страница 1 из 2