В антикварную лавку на Бронной Клавдия заглянула спонтанно — то ли некая мелочь, выставленная в витрине, привлекла ее взгляд и позвала за собою с гипнотической силой, свойственной пережившим не одно поколение вещам. То ли просто захотелось перевести дух и хотя бы пару минут передохнуть от раскаленного июньского города в кондиционированном оазисе.
13 мин, 49 сек 456
«Видимо, старая дрянь что то подмешала в чай. Не надо было… Я же чувствовала. Не надо было», — пронеслось в голове.
— А в девятнадцатом веке людей фотографировали не в гробах, а… будто бы живыми. Фотография еще не была распространена, живописный портрет — это дорого. У многих просто не было портретов. Представляете, дорогая моя, как страшно — человек прожил жизнь, а изображений не осталось. Не все же умеют качественно помнить… Попробуйте открыть глаза пошире. Да да, вот так… Вот и делали первый и последний портрет. Наряжали в лучшее, усаживали, открывали глаза. Надо было успеть, пока тело не остыло. Сами устраивались рядом. Семейный портрет с мертвецом. Даже и не поймешь с первого взгляда, кто именно мертвец, — так забавно, да? — И снова этот жутковатый беспечный смех. — Все, еще пару секунд осталось. Много времени я у вас не отниму…. Да и нечего больше отнимать, дорогая. Времени то у вас больше и нет.
Клавдия чувствовала себя рыбой в большом теплом океане. Голос старушки звучал словно из под толщи воды. Страх исчез, пришло безразличие. Она попробовала пошевелить руками, но не смогла — тело стало мягким, ватным, будто бы чужим. «Да и нечего больше отнимать, дорогая».
Вдруг вспомнилось, как тридцать июней назад был такой же жаркий день, и она сидела на дощатом крылечке дачного домика, пахло клубничным вареньем, которое кипело в тазу, — Клавдия послушно ожидала, когда бабушка снимет пенку, — снимет и отдаст ей, в золотой пиале. И небо было таким высоким, и пахло скошенной травой, и вдруг бабушка подошла со спины, положила теплую ладонь ей на плечо и грустно так сказала: «Знаешь, Клавочка, я в молодости так любила июнь, а теперь так тоскливо… Стараюсь занять себя делами какими то, огородом, варенье вот варю, а тоскливо все равно. Все такое хрупкое вокруг — иногда обманчиво кажется, что весь мир у тебя в руке, а через секунду раз — и нет ничего. Ничего… — И тут же спохватилась: — Да что же я, солнышко, ты же и не понимаешь… Идем, пенка уже готова, я чаю тебе налью!»
Почему это вспомнилось именно сейчас — так живо, так ярко, как будто случилось вчера? Бабушка умерла тем же летом, в начале августа. Во сне. Клавдию не хотели брать на похороны — ей было всего пять лет, впечатлительный нервный ребенок. Не хотели, но она как то увязалась все равно. Правда, к гробу подходить побоялась. Все родственники унылой вереницей шли прощаться, Клавдия тоже пристроилась в очередь, но потом, в самый последний момент, юркнула в сторону — никто и не заметил. А осенью родители продали старенькую дачу, и Клавдия кажется, никогда обо всем этом не вспоминала — до этого самого дня.
— Еще чуть чуть… Давай же, — суетилась старушка. — Давай, дорогая, что ты как амеба вареная. Тебе давно уже пора… Ну вот, наконец то. Дай волосы поправлю. До чего же я люблю с мертвыми работать. Живые все противные и сутулые, и смотрят так, словно в лицо говорят одно, а думают — другое совсем.
Клавдия слышала все это словно бы издалека. Или даже не так — с высоты. Как будто она воспарила и над городом, и над той собою, какой привыкла быть на протяжении тридцати пяти лет, и над тем жалким будущим, которого она в глубине души побаивалась и от которого ничего хорошего не ждала.
— И ты такая же, дорогая моя. Думаешь, я не заметила, что ты меня за сумасшедшую держишь. За никчемную одинокую старуху, которая лезет с разговорами ко всем подряд. А меня, дорогая, как раз не интересуют все подряд, так что можешь смело считать себя избранной. И я не одинокая, просто проницательная. Вижу тех, кто пришел, чтобы попасть в мой альбом. Ему больше сотни лет… Да что же ты на бок валишься, глупая. И глаза некрасиво закатила. Мне и без того следует поторопиться. Жарко то как, скоро начнешь вонять. Смерть — это красиво только в первые час полтора… Скоро и глаза пересохнут. А нам же надо, чтобы глаза блестели, правильно? Тебе же не все равно, как ты будешь выглядеть на фотографии, правда, дорогая?
Клавдии было все равно.
— А в девятнадцатом веке людей фотографировали не в гробах, а… будто бы живыми. Фотография еще не была распространена, живописный портрет — это дорого. У многих просто не было портретов. Представляете, дорогая моя, как страшно — человек прожил жизнь, а изображений не осталось. Не все же умеют качественно помнить… Попробуйте открыть глаза пошире. Да да, вот так… Вот и делали первый и последний портрет. Наряжали в лучшее, усаживали, открывали глаза. Надо было успеть, пока тело не остыло. Сами устраивались рядом. Семейный портрет с мертвецом. Даже и не поймешь с первого взгляда, кто именно мертвец, — так забавно, да? — И снова этот жутковатый беспечный смех. — Все, еще пару секунд осталось. Много времени я у вас не отниму…. Да и нечего больше отнимать, дорогая. Времени то у вас больше и нет.
Клавдия чувствовала себя рыбой в большом теплом океане. Голос старушки звучал словно из под толщи воды. Страх исчез, пришло безразличие. Она попробовала пошевелить руками, но не смогла — тело стало мягким, ватным, будто бы чужим. «Да и нечего больше отнимать, дорогая».
Вдруг вспомнилось, как тридцать июней назад был такой же жаркий день, и она сидела на дощатом крылечке дачного домика, пахло клубничным вареньем, которое кипело в тазу, — Клавдия послушно ожидала, когда бабушка снимет пенку, — снимет и отдаст ей, в золотой пиале. И небо было таким высоким, и пахло скошенной травой, и вдруг бабушка подошла со спины, положила теплую ладонь ей на плечо и грустно так сказала: «Знаешь, Клавочка, я в молодости так любила июнь, а теперь так тоскливо… Стараюсь занять себя делами какими то, огородом, варенье вот варю, а тоскливо все равно. Все такое хрупкое вокруг — иногда обманчиво кажется, что весь мир у тебя в руке, а через секунду раз — и нет ничего. Ничего… — И тут же спохватилась: — Да что же я, солнышко, ты же и не понимаешь… Идем, пенка уже готова, я чаю тебе налью!»
Почему это вспомнилось именно сейчас — так живо, так ярко, как будто случилось вчера? Бабушка умерла тем же летом, в начале августа. Во сне. Клавдию не хотели брать на похороны — ей было всего пять лет, впечатлительный нервный ребенок. Не хотели, но она как то увязалась все равно. Правда, к гробу подходить побоялась. Все родственники унылой вереницей шли прощаться, Клавдия тоже пристроилась в очередь, но потом, в самый последний момент, юркнула в сторону — никто и не заметил. А осенью родители продали старенькую дачу, и Клавдия кажется, никогда обо всем этом не вспоминала — до этого самого дня.
— Еще чуть чуть… Давай же, — суетилась старушка. — Давай, дорогая, что ты как амеба вареная. Тебе давно уже пора… Ну вот, наконец то. Дай волосы поправлю. До чего же я люблю с мертвыми работать. Живые все противные и сутулые, и смотрят так, словно в лицо говорят одно, а думают — другое совсем.
Клавдия слышала все это словно бы издалека. Или даже не так — с высоты. Как будто она воспарила и над городом, и над той собою, какой привыкла быть на протяжении тридцати пяти лет, и над тем жалким будущим, которого она в глубине души побаивалась и от которого ничего хорошего не ждала.
— И ты такая же, дорогая моя. Думаешь, я не заметила, что ты меня за сумасшедшую держишь. За никчемную одинокую старуху, которая лезет с разговорами ко всем подряд. А меня, дорогая, как раз не интересуют все подряд, так что можешь смело считать себя избранной. И я не одинокая, просто проницательная. Вижу тех, кто пришел, чтобы попасть в мой альбом. Ему больше сотни лет… Да что же ты на бок валишься, глупая. И глаза некрасиво закатила. Мне и без того следует поторопиться. Жарко то как, скоро начнешь вонять. Смерть — это красиво только в первые час полтора… Скоро и глаза пересохнут. А нам же надо, чтобы глаза блестели, правильно? Тебе же не все равно, как ты будешь выглядеть на фотографии, правда, дорогая?
Клавдии было все равно.
Страница 4 из 4