Фандом: Fullmetal Alchemist. За солдатские шрамы на теле молодой изувеченной женщины Грид презирает тех, кто завязал эту недавно завершившуюся войну, особенно сильно.
3 мин, 37 сек 19485
Пока Роа не хватается за хворостину и не выкрикивает «А ну подойди-ка, кобель!», Грид и не думает предполагать, что тот — само добродушие и невозмутимость с виду, единственный, кого он, не-человек, гомункул, подспудно побаивается за крутой нрав и независимость едких суждений — знает столько метких ругательств, с которыми и поспорить-то, пожалуй, затруднительно и нелепо. Уворачиваться от хворостины очень трудно, огревает отставной офицер по-армейски очень больно, куртка очень некстати расстёгивается и выбивается из ремня.
— Поди сюда, скотина!
— Ай! Что я сделал?
— Совести нет! Сердца нет! Стыда нет! Пожалел бы честную девушку! В поле! На земле! Без женитьбы! Скотина! Тварь похотливая! Прожил столько, а мозгов не прибавил!
— Да откуда ты узнал?!
— А что вы ещё в поле могли делать, коли доползли под утро — ты счастливый, а она растрёпанная, в твоей рубахе? Звёзды считали?!
— Да хватит уже!
Грид, тяжело дыша после невиданного даже для своих физически довольно неплохих возможностей прыжка, висит на суку, зацепившись одной ногой за ветку, и осторожно болтает свободной, опасливо косясь на нервно прыгающую у голенища сломанную хворостину.
Старый верный Амато, который в огонь пойдёт за своих, который этих самых своих ничуть не пожалеет, если что-то случится по их вине — рука-то у него тяжёлая. Старый же ты хрыч…
— Ты ведь на меня уже не сердишься? — интересуется он не без опаски, запоздало пытаясь оправить куртку — после полученных затрещин горько-хмельные воспоминания о мягком теле Мартель обжигают руки и шею с новой силой.
— Очень сержусь.
— Дочка она тебе, что ли? — Мысленно Грид возносит неописуемую хвалу небесам, что очень своенравный старый солдат не находится с девушкой в кровном родстве, но тут же погружается в пучину уныния: тому это, в общем-то, не особенно помешало побить его за посягательства, не в последнюю очередь не его собственные, и, наверное, едва ли не больнее, чем он сам, Грид, когда-то побил Ультима Хоббса — из чистейшей ревности, перемешанной с чувством собственничества и оскорблённости. — Бить не будешь?
— Буду.
— А ругать?
— Слазь — узнаешь.
— Тогда лучше я тут посижу.
Грид с самым деловым и отстранённым видом поудобнее устраивается на суку и свешивает ноги. Амато угрюмо косится на его разбитые ботинки, сплёвывает, отбрасывает хворостину и тяжело садится под деревом.
— Тьфу ты. Не могу привыкнуть, что ты настолько старше меня.
— Плевать. — Грид болтает ногами и ухмыляется. — Что ты теперь нам сделаешь?
— Двести лет парню, называется… — не без какой-то жалости фыркает Роа и возится — устраивается посидеть. — Нет… всё-таки… В поле…
Где-то над головой, разгоняя повисшую напряжённую, явно служащую предвестником чего-то как минимум не очень хорошего для одной из сторон тишину, свистит и чирикает жаворонок.
Сидеть на ветке подальше от возможных и закономерных попрёков, кое-как обняв корявый ствол и жмурясь на брызжущую зеленью листву, становится всё скучнее и неудобнее.
— Де-е-ед, ты уже успокоился? — Грид осторожно свешивается вниз.
— Сползай и плюхайся рядом.
— А бить точно не будешь?
— Уже не буду.
Земля, нагретая летним паром, по-летнему тепла. В воздухе пахнет ромашками.
— Эй, — офицер серьёзен и не смотрит на него. — Она на тебя не обиделась?
— А… — Все слова почему-то сразу теряются; Грид смущённо отводит глаза и, не найдя в поле зрения чего-то более или менее подходящего, задумчиво утыкается взглядом в небо. — Больше не будешь ругаться?
— Если пообещаешь, что первого ребёнка окрестите в мою честь.
— Амато! — недовольно и хрипло повышает Грид голос, сжав кулаки и осознавая свою беспомощность. — Ты же знаешь!
Сержант, бросив изображать серьёзную неколебимость, смеётся и покровительственно — так, словно нет между ними полутора сотен лет, словно нет никакой тяжкой тайны их нынешнего состояния полубродяг, словно есть лишь рано постаревший дед и своенравный не то сын, не то пасынок, не то всего лишь племянник — ерошит его смоляные жёсткие космы.
— Я же пошутил, клиношарый.
Грид исподлобья косится на Мартель, обнимает колени, сжав занывшие кулаки, и прячет тоскливую ухмылку.
— Нет. Не обиделась.
Мартель, что-то насвистывая и тщательно изображая ничего не подозревающую, может быть, и не невинность, привычно умывается у старого холодного колодца, недовольно передёргивая плечами и оправляя слишком широкую на её плечах, кое-как подвёрнутую рубаху, которая норовит сползти до локтя и обнажить шею и плечи. На правом слишком отчётливо видны перехлёсты тёмного клейма татуировки, пересекшиеся с мало заметными издалека, но вязью застывающими под пальцами шрамами — старые рубцы так и не заросли окончательно, и вся летопись военного лихолетья отпечатана на её коже причудливо-жуткой схемой сизых и белых рубцов.
— Поди сюда, скотина!
— Ай! Что я сделал?
— Совести нет! Сердца нет! Стыда нет! Пожалел бы честную девушку! В поле! На земле! Без женитьбы! Скотина! Тварь похотливая! Прожил столько, а мозгов не прибавил!
— Да откуда ты узнал?!
— А что вы ещё в поле могли делать, коли доползли под утро — ты счастливый, а она растрёпанная, в твоей рубахе? Звёзды считали?!
— Да хватит уже!
Грид, тяжело дыша после невиданного даже для своих физически довольно неплохих возможностей прыжка, висит на суку, зацепившись одной ногой за ветку, и осторожно болтает свободной, опасливо косясь на нервно прыгающую у голенища сломанную хворостину.
Старый верный Амато, который в огонь пойдёт за своих, который этих самых своих ничуть не пожалеет, если что-то случится по их вине — рука-то у него тяжёлая. Старый же ты хрыч…
— Ты ведь на меня уже не сердишься? — интересуется он не без опаски, запоздало пытаясь оправить куртку — после полученных затрещин горько-хмельные воспоминания о мягком теле Мартель обжигают руки и шею с новой силой.
— Очень сержусь.
— Дочка она тебе, что ли? — Мысленно Грид возносит неописуемую хвалу небесам, что очень своенравный старый солдат не находится с девушкой в кровном родстве, но тут же погружается в пучину уныния: тому это, в общем-то, не особенно помешало побить его за посягательства, не в последнюю очередь не его собственные, и, наверное, едва ли не больнее, чем он сам, Грид, когда-то побил Ультима Хоббса — из чистейшей ревности, перемешанной с чувством собственничества и оскорблённости. — Бить не будешь?
— Буду.
— А ругать?
— Слазь — узнаешь.
— Тогда лучше я тут посижу.
Грид с самым деловым и отстранённым видом поудобнее устраивается на суку и свешивает ноги. Амато угрюмо косится на его разбитые ботинки, сплёвывает, отбрасывает хворостину и тяжело садится под деревом.
— Тьфу ты. Не могу привыкнуть, что ты настолько старше меня.
— Плевать. — Грид болтает ногами и ухмыляется. — Что ты теперь нам сделаешь?
— Двести лет парню, называется… — не без какой-то жалости фыркает Роа и возится — устраивается посидеть. — Нет… всё-таки… В поле…
Где-то над головой, разгоняя повисшую напряжённую, явно служащую предвестником чего-то как минимум не очень хорошего для одной из сторон тишину, свистит и чирикает жаворонок.
Сидеть на ветке подальше от возможных и закономерных попрёков, кое-как обняв корявый ствол и жмурясь на брызжущую зеленью листву, становится всё скучнее и неудобнее.
— Де-е-ед, ты уже успокоился? — Грид осторожно свешивается вниз.
— Сползай и плюхайся рядом.
— А бить точно не будешь?
— Уже не буду.
Земля, нагретая летним паром, по-летнему тепла. В воздухе пахнет ромашками.
— Эй, — офицер серьёзен и не смотрит на него. — Она на тебя не обиделась?
— А… — Все слова почему-то сразу теряются; Грид смущённо отводит глаза и, не найдя в поле зрения чего-то более или менее подходящего, задумчиво утыкается взглядом в небо. — Больше не будешь ругаться?
— Если пообещаешь, что первого ребёнка окрестите в мою честь.
— Амато! — недовольно и хрипло повышает Грид голос, сжав кулаки и осознавая свою беспомощность. — Ты же знаешь!
Сержант, бросив изображать серьёзную неколебимость, смеётся и покровительственно — так, словно нет между ними полутора сотен лет, словно нет никакой тяжкой тайны их нынешнего состояния полубродяг, словно есть лишь рано постаревший дед и своенравный не то сын, не то пасынок, не то всего лишь племянник — ерошит его смоляные жёсткие космы.
— Я же пошутил, клиношарый.
Грид исподлобья косится на Мартель, обнимает колени, сжав занывшие кулаки, и прячет тоскливую ухмылку.
— Нет. Не обиделась.
Мартель, что-то насвистывая и тщательно изображая ничего не подозревающую, может быть, и не невинность, привычно умывается у старого холодного колодца, недовольно передёргивая плечами и оправляя слишком широкую на её плечах, кое-как подвёрнутую рубаху, которая норовит сползти до локтя и обнажить шею и плечи. На правом слишком отчётливо видны перехлёсты тёмного клейма татуировки, пересекшиеся с мало заметными издалека, но вязью застывающими под пальцами шрамами — старые рубцы так и не заросли окончательно, и вся летопись военного лихолетья отпечатана на её коже причудливо-жуткой схемой сизых и белых рубцов.
Страница 1 из 2