Фандом: Шерлок Холмс и Доктор Ватсон. Заключительная часть цикла «Неизвестные записки доктора Уотсона». Если вы читали повесть Мейера «Семипроцентный раствор», вы понимаете, что я не могла закончить цикл иначе, но я не и не могла закончить его так, как Мейер. Слишком несправедливо по отношению к Уотсону. Учитывайте предупреждение, но читайте без страха. Там всё будет хорошо.
41 мин, 43 сек 19210
Неудивительно, что Холмс позже (видимо, с помощью брата) устроил так, что его вернули в армию и направили в один из штабов на юге Англии. И хорошо, что туда, а не в Лондон, с его нездоровым воздухом.
— Вы часто виделись с Билли? — спросил я на второй день Холмса, когда после полудня нашему гостю удалось ненадолго заснуть и мы остались вдвоём.
— Во время моих приездов в Лондон. Пытался делать это регулярно, во всяком случае, — ответил он, старательно выпуская дым в открытое окно и торопливо затягиваясь.
Я не стал уточнять, как это бывало, сколько занимало времени.
— Жаль, что у Билли нет семьи, — заметил я. — Он остался совсем один после смерти матери.
— Потому он и не завёл семью, что слишком любил мать, — ответил Холмс. — Я вам не рассказывал, но миссис Майлз тяжело болела. Билли приходилось много работать, чтобы поддерживать её.
Назавтра я вернулся домой после визитов к пациентам и узнал, что Холмс с Билли отправились к морю, но не стал их разыскивать, чтобы не мешать. Стояли чудесные дни — редкие для тогдашнего прохладного и дождливого лета, и прогулки по берегу пошли бы нашему гостю на пользу.
Холмс очень любил море. Сидя в нашем маленьком садике в плетёном кресле, я не столько читал газету, которую не успел пролистать с утра, сколько вспоминал нашу поездку в Италию: ту смешную девочку с букетиком цветов, оперный театр в Генуе; узкие, погружённые в тень улицы, спускающиеся к морю; детские кубики разноцветных домов; виллы, на которые мы любовались, плавая на нанятом катере вдоль побережья.
Сквозь дрёму я слышал голоса, но не открывал глаз — мне всё представлялось очень ясно: как Холмс смотрит на меня, пропускает Билли впереди себя в дом, направляя его ободряющим прикосновением ладони к плечу, как удаляется вслед за ним. Потом я чувствовал, что он вернулся, чтобы осторожно надеть мне на голову шляпу от солнца и поднять выпавшую из рук газету. Он не уходил, а продолжал смотреть на меня.
Как и сейчас, я уверен, смотрит.
Я вспоминаю нашу молодость (относительную молодость, конечно) и каким дурнем я иногда бывал, пытаясь «соответствовать». Чему? Кто бы мне объяснил? Может быть, энергии Холмса, его внутреннему огню. С годами мне всё больше начинало казаться, что он так же пылает, а я уже присыпан пеплом, и что Холмсу нужен кто-то другой — уж точно помоложе меня. Сейчас мне стыдно вспоминать об этом. Стыдно, но и приятно, потому что мы пережили «дурня-доктора», а я понял, как сильно Холмс меня любит. Может быть, я и не прав, но граница любви проходит там, где кончается желание чего-то лучшего для себя и начинается другой человек. У Холмса была возможность найти лучшее — чем-чем, а самоуверенностью я не страдал никогда. Пока старый доктор переживал свои мнимые несовершенства, его терпеливо ждали. Что я могу сказать, кроме того, что благословляю друга за его долготерпение?
Помню, когда это началось. Как раз под Рождество 1902 года. Ночью я проснулся, пошарил по постели рядом с собой и убедился, что она не только пуста, но уже стала остывать.
Сколько я себя помню, бессонницы у Холмса случались в двух случаях: новое дело, которое лишало его сна, или он нервничал по какому-то поводу, а моей задачей было — разузнать причину и постараться вывести друга из состояния меланхолии. Днём ничего не предсказывало, что настроение Холмса изменится, разве что ужасная погода выводила из себя: холодный пронизывающий ветер, рваные тучи, которые, кажется, готовы были задеть краями крыши лондонских домов.
Я встал, облачился в халат и, ворча себе под нос, спустился вниз, в гостиную.
Мой друг стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на улицу.
— Ради бога, Холмс, что вы там увидели? Почему вы не спите?
— Идите сюда, Уотсон, — позвал он, повернувшись в мою сторону и протянув руку, — взгляните.
Я подошёл к окну.
— Красота! — улыбнулся я невольно, глядя на улицу, которая днём вызывала желание задёрнуть шторы поплотнее, чтобы не видеть грязи и луж и не слышать завывания ветра.
Холмс обнял меня за плечи.
— Как редко удаётся увидеть такое, живя в Лондоне.
Стоял мёртвый штиль, небо заволокло сплошной пеленой слабо фосфоресцирующих облаков, из которых на землю падал снег. Он прикрыл собой мостовую, и не таял, и ещё ничьи следы не запятнали его покрова.
— Вы помните себя ребёнком, Джон? — неожиданно спросил мой друг.
— Ну, что-то помню, — усмехнулся я.
— Помните, как вы просыпались утром и видели, что всё кругом покрыто снегом? Вам не приходилось жалеть, что вы не успели увидеть, как всё начиналось?
— Наверное, — отозвался я, потом добавил: — На Рождество бы такую погоду.
Я поднял голову и взглянул на Холмса.
В свете уличных фонарей, вокруг которых плясали снежинки, было особенно заметно, что другой снег уже припорошил его виски.
— Вы часто виделись с Билли? — спросил я на второй день Холмса, когда после полудня нашему гостю удалось ненадолго заснуть и мы остались вдвоём.
— Во время моих приездов в Лондон. Пытался делать это регулярно, во всяком случае, — ответил он, старательно выпуская дым в открытое окно и торопливо затягиваясь.
Я не стал уточнять, как это бывало, сколько занимало времени.
— Жаль, что у Билли нет семьи, — заметил я. — Он остался совсем один после смерти матери.
— Потому он и не завёл семью, что слишком любил мать, — ответил Холмс. — Я вам не рассказывал, но миссис Майлз тяжело болела. Билли приходилось много работать, чтобы поддерживать её.
Назавтра я вернулся домой после визитов к пациентам и узнал, что Холмс с Билли отправились к морю, но не стал их разыскивать, чтобы не мешать. Стояли чудесные дни — редкие для тогдашнего прохладного и дождливого лета, и прогулки по берегу пошли бы нашему гостю на пользу.
Холмс очень любил море. Сидя в нашем маленьком садике в плетёном кресле, я не столько читал газету, которую не успел пролистать с утра, сколько вспоминал нашу поездку в Италию: ту смешную девочку с букетиком цветов, оперный театр в Генуе; узкие, погружённые в тень улицы, спускающиеся к морю; детские кубики разноцветных домов; виллы, на которые мы любовались, плавая на нанятом катере вдоль побережья.
Сквозь дрёму я слышал голоса, но не открывал глаз — мне всё представлялось очень ясно: как Холмс смотрит на меня, пропускает Билли впереди себя в дом, направляя его ободряющим прикосновением ладони к плечу, как удаляется вслед за ним. Потом я чувствовал, что он вернулся, чтобы осторожно надеть мне на голову шляпу от солнца и поднять выпавшую из рук газету. Он не уходил, а продолжал смотреть на меня.
Как и сейчас, я уверен, смотрит.
Я вспоминаю нашу молодость (относительную молодость, конечно) и каким дурнем я иногда бывал, пытаясь «соответствовать». Чему? Кто бы мне объяснил? Может быть, энергии Холмса, его внутреннему огню. С годами мне всё больше начинало казаться, что он так же пылает, а я уже присыпан пеплом, и что Холмсу нужен кто-то другой — уж точно помоложе меня. Сейчас мне стыдно вспоминать об этом. Стыдно, но и приятно, потому что мы пережили «дурня-доктора», а я понял, как сильно Холмс меня любит. Может быть, я и не прав, но граница любви проходит там, где кончается желание чего-то лучшего для себя и начинается другой человек. У Холмса была возможность найти лучшее — чем-чем, а самоуверенностью я не страдал никогда. Пока старый доктор переживал свои мнимые несовершенства, его терпеливо ждали. Что я могу сказать, кроме того, что благословляю друга за его долготерпение?
Помню, когда это началось. Как раз под Рождество 1902 года. Ночью я проснулся, пошарил по постели рядом с собой и убедился, что она не только пуста, но уже стала остывать.
Сколько я себя помню, бессонницы у Холмса случались в двух случаях: новое дело, которое лишало его сна, или он нервничал по какому-то поводу, а моей задачей было — разузнать причину и постараться вывести друга из состояния меланхолии. Днём ничего не предсказывало, что настроение Холмса изменится, разве что ужасная погода выводила из себя: холодный пронизывающий ветер, рваные тучи, которые, кажется, готовы были задеть краями крыши лондонских домов.
Я встал, облачился в халат и, ворча себе под нос, спустился вниз, в гостиную.
Мой друг стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на улицу.
— Ради бога, Холмс, что вы там увидели? Почему вы не спите?
— Идите сюда, Уотсон, — позвал он, повернувшись в мою сторону и протянув руку, — взгляните.
Я подошёл к окну.
— Красота! — улыбнулся я невольно, глядя на улицу, которая днём вызывала желание задёрнуть шторы поплотнее, чтобы не видеть грязи и луж и не слышать завывания ветра.
Холмс обнял меня за плечи.
— Как редко удаётся увидеть такое, живя в Лондоне.
Стоял мёртвый штиль, небо заволокло сплошной пеленой слабо фосфоресцирующих облаков, из которых на землю падал снег. Он прикрыл собой мостовую, и не таял, и ещё ничьи следы не запятнали его покрова.
— Вы помните себя ребёнком, Джон? — неожиданно спросил мой друг.
— Ну, что-то помню, — усмехнулся я.
— Помните, как вы просыпались утром и видели, что всё кругом покрыто снегом? Вам не приходилось жалеть, что вы не успели увидеть, как всё начиналось?
— Наверное, — отозвался я, потом добавил: — На Рождество бы такую погоду.
Я поднял голову и взглянул на Холмса.
В свете уличных фонарей, вокруг которых плясали снежинки, было особенно заметно, что другой снег уже припорошил его виски.
Страница 4 из 12