Мне было тогда лет шесть или семь, точно не помню, но в школу я уже пошёл. Мой отец был военным, и потому мы часто переезжали с места на место, дольше года нигде не задерживаясь — и то, год мы продержались лишь однажды, это было рекордом…
6 мин, 57 сек 8742
Спустя месяцев пять такой жизни мать стала говорить о том, что пора переехать — мол, сменить обстановку. Ей и самой в этой квартире не нравилось — она говорила, что тут очень темно, неуютно и одиноко, и стены будто давят. А ещё она слышала по ночам детский смех — но ей казалось, что это у неё от нервов. Пойти в церковь, освятить квартиру ни у кого и в мыслях не было — тогда ещё был советский союз, хоть уже и последние годы, и в Бога никто не верил, а если и верили, то помалкивали об этом.
Отца, как назло, никуда не направляли, а просить уехать он и не думал — он ведь, наоборот, совсем недавно просил поселить его на одно место подольше.
Вот так мы и жили. Я начинал понимать, что мой друг не совсем хороший, раз просит меня творить пакости, и старался с ним не дружить. Я не приходил к нему днём, но тогда он приходил ко мне ночью, а это было ещё страшнее. Сколько раз я просыпался, а он молча стоял возле моей кровати, бледный и очень худой. Как говорила потом мать — я очень сильно изменился, отбился от рук. Стал злым, замкнутым, часто плакал.
Весной, наконец, отцу дали новое распределение. Помню, какое чувство облегчения я испытывал, смотря на составленные в прихожей чемоданы.
Но утром, за день до отъезда, меня вдруг дёрнуло попрощаться со своим другом. Не знаю, что движило мной тогда. Мне наоборот надо было поскорей бежать оттуда, не подходить к обшарпанной двери, а я в неё постучал. И сказал ему тогда, что уезжаю.
Мальчик долго на меня смотрел, а потом распахнул дверь, за которой была кромешная темнота, и сказал: «Хочешь посмотреть, где я живу?» Я, конечно, захотел — было ведь любопытно.
Я шагнул в ту тьму, и почувствовал, как меня с силой толкнули туда, в самую глубь, в самую темноту, где пахло пылью, старостью и гнилью. Больше я ничего не помню.
Потом я узнал от мамы, что она пришла в комнату — а меня нет. Начала искать, но меня нигде не было, как сквозь землю провалился. А потом она услышала крик из закрытой кладовки.
Она пыталась её открыть, но никак. Дверь никак не поддавалась — она ведь, по словам родителей, всё время была закрыта. Мама в слезах начала звонить отцу, он приехал, и дверь выломали. Внутри, среди старого хлама и старых детских игрушек, лежал я. Без сознания.
Меня тогда повезли в больницу, и мать рассказывала, что, когда меня выносили из квартиры, старые соседки на лавке зашептались, и мама четко услышала, как одна сказала: «Опять Тимошка балуется, упокой Господи его душу», а другая ответила: «Господи? Да тут в пору дьявола поминать».
В больнице уже я очнулся, абсолютно не помня, как оказался в кладовке, почему кричал и что со мной было. На следующий день мы уехали очень далеко оттуда, я пошёл в другую школу в другом городе, вновь стал весёлым общительным пацаном, обзаводился друзьями, хорошо учился, занимался спортом и был, как говорится, радостью и гордостью родителей.
Воспоминания о том времени пришли годам к пятнадцати, и постепенно я вспоминал всё больше и больше. Однажды я решился спросить об этом у матери — и она подтвердила мои воспоминания. С того момента, кстати, она не относилась к моему «другу» как к воображаемому, с содроганием вспоминая про Тимошку, о котором говорили соседки.
Отца, как назло, никуда не направляли, а просить уехать он и не думал — он ведь, наоборот, совсем недавно просил поселить его на одно место подольше.
Вот так мы и жили. Я начинал понимать, что мой друг не совсем хороший, раз просит меня творить пакости, и старался с ним не дружить. Я не приходил к нему днём, но тогда он приходил ко мне ночью, а это было ещё страшнее. Сколько раз я просыпался, а он молча стоял возле моей кровати, бледный и очень худой. Как говорила потом мать — я очень сильно изменился, отбился от рук. Стал злым, замкнутым, часто плакал.
Весной, наконец, отцу дали новое распределение. Помню, какое чувство облегчения я испытывал, смотря на составленные в прихожей чемоданы.
Но утром, за день до отъезда, меня вдруг дёрнуло попрощаться со своим другом. Не знаю, что движило мной тогда. Мне наоборот надо было поскорей бежать оттуда, не подходить к обшарпанной двери, а я в неё постучал. И сказал ему тогда, что уезжаю.
Мальчик долго на меня смотрел, а потом распахнул дверь, за которой была кромешная темнота, и сказал: «Хочешь посмотреть, где я живу?» Я, конечно, захотел — было ведь любопытно.
Я шагнул в ту тьму, и почувствовал, как меня с силой толкнули туда, в самую глубь, в самую темноту, где пахло пылью, старостью и гнилью. Больше я ничего не помню.
Потом я узнал от мамы, что она пришла в комнату — а меня нет. Начала искать, но меня нигде не было, как сквозь землю провалился. А потом она услышала крик из закрытой кладовки.
Она пыталась её открыть, но никак. Дверь никак не поддавалась — она ведь, по словам родителей, всё время была закрыта. Мама в слезах начала звонить отцу, он приехал, и дверь выломали. Внутри, среди старого хлама и старых детских игрушек, лежал я. Без сознания.
Меня тогда повезли в больницу, и мать рассказывала, что, когда меня выносили из квартиры, старые соседки на лавке зашептались, и мама четко услышала, как одна сказала: «Опять Тимошка балуется, упокой Господи его душу», а другая ответила: «Господи? Да тут в пору дьявола поминать».
В больнице уже я очнулся, абсолютно не помня, как оказался в кладовке, почему кричал и что со мной было. На следующий день мы уехали очень далеко оттуда, я пошёл в другую школу в другом городе, вновь стал весёлым общительным пацаном, обзаводился друзьями, хорошо учился, занимался спортом и был, как говорится, радостью и гордостью родителей.
Воспоминания о том времени пришли годам к пятнадцати, и постепенно я вспоминал всё больше и больше. Однажды я решился спросить об этом у матери — и она подтвердила мои воспоминания. С того момента, кстати, она не относилась к моему «другу» как к воображаемому, с содроганием вспоминая про Тимошку, о котором говорили соседки.
Страница 2 из 2