Толстой Лев Николаевич (1828-1910) русский писатель… В книгах Толстого мы встречаем огромное количество детальных описаний смертей: князь Андрей, Анна Каренина, мужик, барыня и дерево, и так далее. Герой его рассказа «Записки сумасшедшего» размышляет с поразительной тоскою:«Ничего нет в жизни, есть только смерть, а ее не должно быть».
6 мин, 8 сек 13327
Конечно, не должно, и все-таки она (смерть) наступила и для Толстого. Иван Бунин посвятил этой смерти целую книгу «Освобождение Толстого». Разумеется, речь в книге идет не только (и не столько) о самой физической кончине Толстого; гораздо больше — о философии великого писателя, о его отношении к смерти, о его поисках смысла бытия. Ну а физическое освобождение Толстого от пут земного, плотского существования началось так: 28 октября 1909 года, устав от внутрисемейных раздоров, он тайком от большинства родных (прежде всего от жены Софьи Андреевны) бежал из своего имения в Ясной Поляне. С ним была дочь Александра Львовна.
1 ноября она телеграфировала секретарю Толстого Черткову: «Вчера слезли в Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо».
Этим утром, лежа в постели в доме начальника станции, Толстой продиктовал дочери в записную книжку следующее: «Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Бога» и спустя некоторое время велел добавить:«Или еще лучше так: Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлением (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью»…
«Через некоторое время,-описывает дальнейшее Бунин, — он снова позвал ее (дочь): — Теперь я хочу написать Тане и Сереже. Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступивших к горлу слез, и минутами она едва могла расслышать его тихий, тихий голос:» Милые мои дети, Таня и Сережа! Надеюсь, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мамы было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому я служил последние сорок лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю — ошибаюсь или нет — его важность для всех людей и для вас в том числе… Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысл твоей жизни и не дадут руководства в поступках; а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из нее неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю об этом. Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви. Любящий вас отец Лев Толстой«.»
— Ты им передай это после моей смерти, — сказал он Александре Львовне и опять заплакал. Утром 2 ноября приехал Чертков, и, взволнованный этим, он опять плакал. Положение же его становилось все серьезнее. Несколько раз он отхаркивал кровяную мокроту, жар у него все повышался, сердце работало слабо, с перебоями, и ему давали шампанское. Днем он сам несколько раз ставил себе градусник и смотрел температуру. К вечеру состояние его еще ухудшилось. Он громко стонал, дыханье было частое и тяжелое… Он снова попросил градусник и, когда вынул его и увидал 39,2, громко сказал: — Ну, мать, не обижайтесь! В восемь вечера приехал Сергей Львович.
Он опять очень взволновался, увидав его, когда же Сергей Львович вышел от него, позвал Александру Львовну: — Сережа-то каков! — А что, папаша? — Как он меня нашел! Я очень рад, он мне приятен… Он мне руку поцеловал, — сквозь рыдания с трудом проговорил он.
3 ноября Чертков читал ему газеты и прочел четыре полученных на его имя письма. Он их внимательно выслушал и, как всегда это делал дома, просил пометить на конвертах, что с ними делать. Ночь с 3-го на 4-е была одна из самых тяжелых. Вечером, когда оправляли его постель, он сказал: — А мужики-то, мужики как умирают! — и опять заплакал.
Часов с одиннадцати начался бред. Он опять просил записывать за ним, но говорил отрывочные, непонятные слова. Когда он просил прочитать записанное, терялись и не знали, что читать. А он все просил: — Да прочтите же, прочтите! Утро 4 ноября было тоже очень тревожно. Появился еще новый зловещий признак: он, не переставая, перебирал пальцами, брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края, потом обратно, и так до конца. Иногда он старался что-то доказать, выразить какую-то свою неотвязную мысль.
— Ты не думай, — сказала ему Александра Львовна. — Ах, как не думать, надо, надо думать! Так весь день он старался сказать что-то, метался и страдал. К вечеру снова начался бред, и он умолял понять его мысль, помочь ему. — Саша, пойди, посмотри, чем это кончится, — говорил он.
1 ноября она телеграфировала секретарю Толстого Черткову: «Вчера слезли в Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо».
Этим утром, лежа в постели в доме начальника станции, Толстой продиктовал дочери в записную книжку следующее: «Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Бога» и спустя некоторое время велел добавить:«Или еще лучше так: Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлением (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью»…
«Через некоторое время,-описывает дальнейшее Бунин, — он снова позвал ее (дочь): — Теперь я хочу написать Тане и Сереже. Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступивших к горлу слез, и минутами она едва могла расслышать его тихий, тихий голос:» Милые мои дети, Таня и Сережа! Надеюсь, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мамы было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому я служил последние сорок лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю — ошибаюсь или нет — его важность для всех людей и для вас в том числе… Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысл твоей жизни и не дадут руководства в поступках; а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из нее неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю об этом. Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви. Любящий вас отец Лев Толстой«.»
— Ты им передай это после моей смерти, — сказал он Александре Львовне и опять заплакал. Утром 2 ноября приехал Чертков, и, взволнованный этим, он опять плакал. Положение же его становилось все серьезнее. Несколько раз он отхаркивал кровяную мокроту, жар у него все повышался, сердце работало слабо, с перебоями, и ему давали шампанское. Днем он сам несколько раз ставил себе градусник и смотрел температуру. К вечеру состояние его еще ухудшилось. Он громко стонал, дыханье было частое и тяжелое… Он снова попросил градусник и, когда вынул его и увидал 39,2, громко сказал: — Ну, мать, не обижайтесь! В восемь вечера приехал Сергей Львович.
Он опять очень взволновался, увидав его, когда же Сергей Львович вышел от него, позвал Александру Львовну: — Сережа-то каков! — А что, папаша? — Как он меня нашел! Я очень рад, он мне приятен… Он мне руку поцеловал, — сквозь рыдания с трудом проговорил он.
3 ноября Чертков читал ему газеты и прочел четыре полученных на его имя письма. Он их внимательно выслушал и, как всегда это делал дома, просил пометить на конвертах, что с ними делать. Ночь с 3-го на 4-е была одна из самых тяжелых. Вечером, когда оправляли его постель, он сказал: — А мужики-то, мужики как умирают! — и опять заплакал.
Часов с одиннадцати начался бред. Он опять просил записывать за ним, но говорил отрывочные, непонятные слова. Когда он просил прочитать записанное, терялись и не знали, что читать. А он все просил: — Да прочтите же, прочтите! Утро 4 ноября было тоже очень тревожно. Появился еще новый зловещий признак: он, не переставая, перебирал пальцами, брал руками один край одеяла и перебирал его пальцами до другого края, потом обратно, и так до конца. Иногда он старался что-то доказать, выразить какую-то свою неотвязную мысль.
— Ты не думай, — сказала ему Александра Львовна. — Ах, как не думать, надо, надо думать! Так весь день он старался сказать что-то, метался и страдал. К вечеру снова начался бред, и он умолял понять его мысль, помочь ему. — Саша, пойди, посмотри, чем это кончится, — говорил он.
Страница 1 из 2