Фандом: Ориджиналы. Хосе пятится, не зная, что делать, как избежать столкновения. Шпага в руке делается все тяжелее и тяжелее, мулета оттягивает руки… А бык все приближается и приближается, громадой наползая на него, как лавина в горах наползает на альпийские деревушки…
3 мин, 10 сек 159
— En garde! — слышит Хосе жесткий голос и вздрагивает. Ему кажется, что когда-то давным-давно он уже слышал его, и страх так же граничил с уважением, как и сейчас. Он не помнит голоса деда, но почему-то склонен думать, что именно такой он должен быть: покровительственный, с железными нотками, граничащими с грубой, неумелой лаской.
— En garde! — кричит вновь чужой голос, и темнота прерывается вдруг ослепительным светом, не идущим в сравнение ни с какими прожекторами сцены. Глазам становится больно; он поднимает руки, намереваясь закрыться, и с изумлением обнаруживает, что держит шпагу и мулету, алую, словно кровь. На нетвердых ногах выходит он туда, откуда льется свет, и слышит, чувствует, как дрожит воздух от криков публики, как встают они с мест…
Огромная арена открывается его взору; чистый песок, еще не орошенный дымящейся кровью, словно светится мириадами крошечных точек, отражая сияние палящего вечернего солнца. Высокий каменный бордюр отделяет его от публики, сидящей на нагретых скамьях. Нарядные дамы в огромных белых шляпах держат в изящных руках веера, томно обмахиваясь и взволнованно щебеча. Дети вьются рядом с отцами, возбужденно переговаривающимися между собой. То соль, то сомбра разражаются волнами аплодисментов, и тогда арена словно взрывается.
Хосе хорошо помнит эту картину. Все в точности повторяет торос его детства. Давным-давно, когда он был еще мальчиком, отец взял его с собой на корриду, и тогда все было так же, как и сейчас. Так же шумела публика, так же палило солнце, так же сиял песок. Он все же не смог понять этой процедуры, однако не был способен не признать, что зрелище красиво.
— En garde! — кричит тот же голос, и что-то скрипит сзади, заставляя Хосе инстинктивно напрячься, насторожиться. Он оборачивается и застывает, ошеломленный, словно прибитый пыльным мешком. Сквозь невысокие воротца на арену выходит крепкий, маленький бык с длинными изогнутыми рогами. Хосе помнит, что в тот раз, как и всегда, животное было полностью черного цвета, красивое, изящно опасное. Однако сегодня отчего-то бык абсолютно бел, как снег в далекой Вене, как алебастр. Он напоминает Зевса из «Похищения Европы».
— Toreador, en garde! — начинают вдруг петь зрители, разом поднимаясь с мест в едином порыве, устремив горящие жаждой зрелища глаза на арены. Хосе становится жутко. Это не трепетное волнение, которое он испытывает при выходе на сцену, это ужас, животный, всепоглощающий, парализующий…
— Toreador, toreador! — ревет толпа, требуя действий. Хосе пятится, не зная, что делать, как избежать столкновения. Шпага в руке делается все тяжелее и тяжелее, мулета оттягивает руки… А бык все приближается и приближается, громадой наползая на него, как лавина в горах наползает на альпийские деревушки. Раздвоенные копыта взрывают песок, из глубоких ноздрей идет пар, а длинный язык качается в такт шагам, свесившись из пасти. Маленькие, налитые кровью глазки быка горят яростным огнем; в них видит Хосе свое жалкое отражение.
— Это не моя партия! — успевает прошептать тенор, теряя сознание, а потом бык наваливается на него, храпя от злобы. Мулета красным саваном накрывает бесчувственное тело, и зрители взрываются недовольными криками. Алая кровь тонкими струйками течет из-под мулеты, окрашивая девственно чистый песок в багрянец…
Длинно, тревожно пищит сигнал ненавистного прибора у больничной койки. Бледная, дряблая рука больного покоится в липких пальцах Лидии. Женщина плачет. Ей больно видеть его таким, больно слышать сигнал, означающий только одно: сердце работает слишком нестабильно, чтобы поддерживать искру жизни в теле хозяина.
— Отойдите, — сквозь зубы говорит профессор Хауэр, награждая ее неприязненным взглядом. Она молча кивает и уходит, задыхаясь. Ей понятен этот взгляд, это жесткое выражение. Он, как и она, не хочет потерять пациента, а для оперативных действий ему нужно пространство, которое она занимает.
Ассистенты мягко вытесняют ее за порог, прикрывают белую дверь. Последнее, что она видит, — бледное, скорбное лицо Хосе, пожелтевшее, подурневшее, словно мертвое. И, не в силах больше терпеть, бежит, спотыкаясь, в комнату ожидания, падает без сил в кресло и заходится в рыданиях, то и дело заходясь жестоким нервным кашлем.
И мыслями она там, в палате, слыша ненавистный сигнал, сжав худую руку и впившись в родное лицо алчущими глазами.
— En garde! — кричит вновь чужой голос, и темнота прерывается вдруг ослепительным светом, не идущим в сравнение ни с какими прожекторами сцены. Глазам становится больно; он поднимает руки, намереваясь закрыться, и с изумлением обнаруживает, что держит шпагу и мулету, алую, словно кровь. На нетвердых ногах выходит он туда, откуда льется свет, и слышит, чувствует, как дрожит воздух от криков публики, как встают они с мест…
Огромная арена открывается его взору; чистый песок, еще не орошенный дымящейся кровью, словно светится мириадами крошечных точек, отражая сияние палящего вечернего солнца. Высокий каменный бордюр отделяет его от публики, сидящей на нагретых скамьях. Нарядные дамы в огромных белых шляпах держат в изящных руках веера, томно обмахиваясь и взволнованно щебеча. Дети вьются рядом с отцами, возбужденно переговаривающимися между собой. То соль, то сомбра разражаются волнами аплодисментов, и тогда арена словно взрывается.
Хосе хорошо помнит эту картину. Все в точности повторяет торос его детства. Давным-давно, когда он был еще мальчиком, отец взял его с собой на корриду, и тогда все было так же, как и сейчас. Так же шумела публика, так же палило солнце, так же сиял песок. Он все же не смог понять этой процедуры, однако не был способен не признать, что зрелище красиво.
— En garde! — кричит тот же голос, и что-то скрипит сзади, заставляя Хосе инстинктивно напрячься, насторожиться. Он оборачивается и застывает, ошеломленный, словно прибитый пыльным мешком. Сквозь невысокие воротца на арену выходит крепкий, маленький бык с длинными изогнутыми рогами. Хосе помнит, что в тот раз, как и всегда, животное было полностью черного цвета, красивое, изящно опасное. Однако сегодня отчего-то бык абсолютно бел, как снег в далекой Вене, как алебастр. Он напоминает Зевса из «Похищения Европы».
— Toreador, en garde! — начинают вдруг петь зрители, разом поднимаясь с мест в едином порыве, устремив горящие жаждой зрелища глаза на арены. Хосе становится жутко. Это не трепетное волнение, которое он испытывает при выходе на сцену, это ужас, животный, всепоглощающий, парализующий…
— Toreador, toreador! — ревет толпа, требуя действий. Хосе пятится, не зная, что делать, как избежать столкновения. Шпага в руке делается все тяжелее и тяжелее, мулета оттягивает руки… А бык все приближается и приближается, громадой наползая на него, как лавина в горах наползает на альпийские деревушки. Раздвоенные копыта взрывают песок, из глубоких ноздрей идет пар, а длинный язык качается в такт шагам, свесившись из пасти. Маленькие, налитые кровью глазки быка горят яростным огнем; в них видит Хосе свое жалкое отражение.
— Это не моя партия! — успевает прошептать тенор, теряя сознание, а потом бык наваливается на него, храпя от злобы. Мулета красным саваном накрывает бесчувственное тело, и зрители взрываются недовольными криками. Алая кровь тонкими струйками течет из-под мулеты, окрашивая девственно чистый песок в багрянец…
Длинно, тревожно пищит сигнал ненавистного прибора у больничной койки. Бледная, дряблая рука больного покоится в липких пальцах Лидии. Женщина плачет. Ей больно видеть его таким, больно слышать сигнал, означающий только одно: сердце работает слишком нестабильно, чтобы поддерживать искру жизни в теле хозяина.
— Отойдите, — сквозь зубы говорит профессор Хауэр, награждая ее неприязненным взглядом. Она молча кивает и уходит, задыхаясь. Ей понятен этот взгляд, это жесткое выражение. Он, как и она, не хочет потерять пациента, а для оперативных действий ему нужно пространство, которое она занимает.
Ассистенты мягко вытесняют ее за порог, прикрывают белую дверь. Последнее, что она видит, — бледное, скорбное лицо Хосе, пожелтевшее, подурневшее, словно мертвое. И, не в силах больше терпеть, бежит, спотыкаясь, в комнату ожидания, падает без сил в кресло и заходится в рыданиях, то и дело заходясь жестоким нервным кашлем.
И мыслями она там, в палате, слыша ненавистный сигнал, сжав худую руку и впившись в родное лицо алчущими глазами.