Я самым внимательным образом изучил карты города, но так и не отыскал на них улицу д«Осейль. Надо сказать, что я рылся отнюдь не только в современных картах, поскольку мне было известно, что подобные названия нередко меняются.»
17 мин, 56 сек 9706
Я несколько раз постучал в дверь, но ответа так и не дождался. Затем еще некоторое время подождал в темном холле, дрожа от холода и страха, пока не услышал слабые шорохи, явно свидетельствовавшие о том, что несчастный музыкант робко пытался подняться с пола, опираясь на стул. Предположив, что он только что очнулся от внезапно поразившего его припадка, я возобновил свои попытки достучаться до него, одновременно громко произнося свое имя, поскольку искренне хотел хоть как-то подбодрить старика.
Вскоре я услышал, как Цанн прошаркал к окну, плотно закрыл не только его створки, но также и ставни, после чего доковылял до двери и с явным усилием отпер замки и засовы. На сей раз у меня не оставалось сомнений в том, что он действительно искренне рад моему приходу: лицо его буквально светилось от облегчения при виде меня, пока он цеплялся за мой плащ подобно тому, как малое дитя хватается за юбку матери.
Отчаянно дрожа всем телом, старик усадил меня на стул, после чего сам опустился рядом; на полу у его ног небрежно валялись инструмент и смычок. Какое-то время он сидел совершенно неподвижно, нелепо покачивая головой, хотя одновременно с этим явно к чему-то внимательно и напряженно прислушиваясь, Наконец он, похоже, успокоился, удовлетворенный чем-то одному лишь ему ведомым, прошел к столу, нацарапал короткую записку, передал её мне, после чего снова опустился на стул у стола и принялся быстро писать что-то уже более длинное. В первой записке он молил меня о прощении и просил ради удовлетворения собственного же любопытства дождаться, когда он закончит более подробное письмо, уже по-немецки, в котором опишет все те чудеса и кошмары, которые мучили его все это время.
Прошло, пожалуй, не меньше часа. Я сидел, наблюдая, как увеличивается стопка лихорадочно исписанных листов, и вдруг заметил, что Цанн сильно вздрогнул, словно от какого-то резкого потрясения. Я увидел, что он пристально смотрит на зашторенное окно и при этом дрожит всем телом, В тот же момент мне показалось, что я также расслышал какой-то звук; правда, отнюдь не мерзкий и страшный, а скорее необычайно низкий и донесшийся словно откуда-то издалека, как если бы издал его неведомый музыкант, находящийся в одном из соседних домов или даже далеко за высокой стеной, заглянуть за которую мне так до сих пор ни разу не удалось.
На самого же Цанна звук этот произвел поистине устрашающее воздействие: карандаш выскользнул из его пальцев, сам он резко встал, схватил свою виолу и принялся исторгать из её чрева дичайшие звуки, словно намереваясь разорвать ими простиравшуюся за окном ночную темень. Если не считать недавнего подслушивания под дверями его квартиры, мне ещё никогда в жизни не доводилось слышать ничего подобного.
Бесполезно даже пытаться описать игру Эриха Цанна в ту страшную ночь. Подобного кошмара, повторяю, мне ещё слышать не приходилось. Более того, на сей раз я отчетливо видел перед собой лицо самого музыканта, на котором словно застыла маска невыразимого, обнаженного ужаса. Он пытался вымолвить что-то — словно хотел отогнать от себя, услать прочь нечто неведомое мне, но для него самого определенно жуткое.
Скоро игра его приобрела фантастическое, бредовое, совершенно истеричное звучание, и всё же продолжала нести в себе признаки несомненной музыкальной гениальности, которой явно был наделен этот странный человек. Я даже разобрал мотив — это была какая-то дикая народная венгерская пляска, из тех, что можно иногда услышать в театре, причем тогда я отметил про себя, что впервые Цанн заиграл произведение другого композитора.
Громче и громче, неистовее и яростнее взвивались пронзительные, стонущие звуки обезумевшей виолы. Сам музыкант покрылся крупными каплями пота, извивался, корчился всем телом, то и дело поглядывая в сторону зашторенного окна. В его бешеных мотивах мне даже пригрезились сумрачные фигуры сатиров и вакханок, зашедшихся в безумном вихре облаков, дыма и сверкающих молний. А потом мне показалось, что я расслышал более отчетливый и одновременно устойчивый звук, исходящий определенно не из виолы — это был спокойный, размеренный, полный скрытого значения, даже чуть насмешливый звук, донёсшийся откуда-то далеко с запада.
И тотчас же в порывах завывающего ветра за окном заходили ходуном ставни — словно таким образом природа вздумала отреагировать на сумасшедшую музыку. Виола Цанна теперь исторгала из себя такие звуки — точнее даже не звуки, а вопли, — на которые, как я полагал прежде, данный инструмент не был способен в принципе. Ставни загрохотали ещё громче, соскочили с запора и оглушительно захлопали по створкам окна. От непрекращающихся сокрушительных ударов стекло со звоном лопнуло и внутрь ворвался леденящий ветер, неистово затрещали сальные свечи и взметнулась куча исписанных листов, на которых Цанн намеревался раскрыть мучившую его душу ужасную тайну.
Вскоре я услышал, как Цанн прошаркал к окну, плотно закрыл не только его створки, но также и ставни, после чего доковылял до двери и с явным усилием отпер замки и засовы. На сей раз у меня не оставалось сомнений в том, что он действительно искренне рад моему приходу: лицо его буквально светилось от облегчения при виде меня, пока он цеплялся за мой плащ подобно тому, как малое дитя хватается за юбку матери.
Отчаянно дрожа всем телом, старик усадил меня на стул, после чего сам опустился рядом; на полу у его ног небрежно валялись инструмент и смычок. Какое-то время он сидел совершенно неподвижно, нелепо покачивая головой, хотя одновременно с этим явно к чему-то внимательно и напряженно прислушиваясь, Наконец он, похоже, успокоился, удовлетворенный чем-то одному лишь ему ведомым, прошел к столу, нацарапал короткую записку, передал её мне, после чего снова опустился на стул у стола и принялся быстро писать что-то уже более длинное. В первой записке он молил меня о прощении и просил ради удовлетворения собственного же любопытства дождаться, когда он закончит более подробное письмо, уже по-немецки, в котором опишет все те чудеса и кошмары, которые мучили его все это время.
Прошло, пожалуй, не меньше часа. Я сидел, наблюдая, как увеличивается стопка лихорадочно исписанных листов, и вдруг заметил, что Цанн сильно вздрогнул, словно от какого-то резкого потрясения. Я увидел, что он пристально смотрит на зашторенное окно и при этом дрожит всем телом, В тот же момент мне показалось, что я также расслышал какой-то звук; правда, отнюдь не мерзкий и страшный, а скорее необычайно низкий и донесшийся словно откуда-то издалека, как если бы издал его неведомый музыкант, находящийся в одном из соседних домов или даже далеко за высокой стеной, заглянуть за которую мне так до сих пор ни разу не удалось.
На самого же Цанна звук этот произвел поистине устрашающее воздействие: карандаш выскользнул из его пальцев, сам он резко встал, схватил свою виолу и принялся исторгать из её чрева дичайшие звуки, словно намереваясь разорвать ими простиравшуюся за окном ночную темень. Если не считать недавнего подслушивания под дверями его квартиры, мне ещё никогда в жизни не доводилось слышать ничего подобного.
Бесполезно даже пытаться описать игру Эриха Цанна в ту страшную ночь. Подобного кошмара, повторяю, мне ещё слышать не приходилось. Более того, на сей раз я отчетливо видел перед собой лицо самого музыканта, на котором словно застыла маска невыразимого, обнаженного ужаса. Он пытался вымолвить что-то — словно хотел отогнать от себя, услать прочь нечто неведомое мне, но для него самого определенно жуткое.
Скоро игра его приобрела фантастическое, бредовое, совершенно истеричное звучание, и всё же продолжала нести в себе признаки несомненной музыкальной гениальности, которой явно был наделен этот странный человек. Я даже разобрал мотив — это была какая-то дикая народная венгерская пляска, из тех, что можно иногда услышать в театре, причем тогда я отметил про себя, что впервые Цанн заиграл произведение другого композитора.
Громче и громче, неистовее и яростнее взвивались пронзительные, стонущие звуки обезумевшей виолы. Сам музыкант покрылся крупными каплями пота, извивался, корчился всем телом, то и дело поглядывая в сторону зашторенного окна. В его бешеных мотивах мне даже пригрезились сумрачные фигуры сатиров и вакханок, зашедшихся в безумном вихре облаков, дыма и сверкающих молний. А потом мне показалось, что я расслышал более отчетливый и одновременно устойчивый звук, исходящий определенно не из виолы — это был спокойный, размеренный, полный скрытого значения, даже чуть насмешливый звук, донёсшийся откуда-то далеко с запада.
И тотчас же в порывах завывающего ветра за окном заходили ходуном ставни — словно таким образом природа вздумала отреагировать на сумасшедшую музыку. Виола Цанна теперь исторгала из себя такие звуки — точнее даже не звуки, а вопли, — на которые, как я полагал прежде, данный инструмент не был способен в принципе. Ставни загрохотали ещё громче, соскочили с запора и оглушительно захлопали по створкам окна. От непрекращающихся сокрушительных ударов стекло со звоном лопнуло и внутрь ворвался леденящий ветер, неистово затрещали сальные свечи и взметнулась куча исписанных листов, на которых Цанн намеревался раскрыть мучившую его душу ужасную тайну.
Страница 4 из 5