Говорят, лишь верою одной жив человек. Это истинная правда. Без веры даже божий свет кажется нам не мил, и летний яркий день ничем не лучше мрачной сырой могилы…
38 мин, 57 сек 6578
Пообещал нам Кобылин, что сам он, втайне от нас, дневников читать не станет, дабы не подвергать себя ненужному риску, ежели и вправду рукописи эти могут опасность какую в себе таить. Порешив так, отдали мы тетради Федору Матвеичу и на том пока расстались. Он сказал нам, что спрячет их надежно в судейском архиве, среди сотен старых, пыльных, давно забытых дел.
Ровно месяц жил я тихо. Дачи кончились, я распрощался с В. и вернулся в город. Настроение мое, после потери в короткое время двух близких товарищей, было подавленным. Я не имел желания задумываться о чем-то хоть сколько-нибудь серьезном, и, уж конечно, менее всего мне хотелось вспоминать про сумасшедшего доктора и его рукописное чернокнижие.
Как-то раз, в сентябрьский теплый вечер, в дверь мою позвонил писарь земского суда, бывший в городе с поручениями, и передал мне записку от начальника своего, Кобылина. Федор Матвеич покорнейше просил меня изыскать свободный день и навестить его за городом; он знал, что все мои дни уж без малого три года как свободные, так что отказа в его просьбе не последует. В конце записки он прибавил, что Ильин тоже будет, и я сразу понял, о чем у нас пойдет разговор.
Решив не откладывать тягостной неизбежной беседы, я на следующий же день, в воскресенье, отправился на вокзал; купил билет, сел на поезд и уже к обеду подходил к дому Кобылина. Его на месте не было, кухарка сказала мне, что он с утра в церкви и скоро придет, и угостила меня чаем, пока я ждал. Вскорости явился Федор Матвеич. Увидев меня, он обрадовался, хотя и выглядел несколько смущенным. Он извинился, что заставил меня приехать, но дело было, по его словам, важное. Я и так уже понял, что он нарушил наш уговор и заглядывал-таки в чертовы тетради. Я не знал, чего ждать дальше, какая еще пакость после всего может от них случиться. Кобылин сказал, что видел Ильина в церкви, сейчас он должен быть у себя. Ежели я не против, мы можем пойти прямо к нему и там спокойно поговорить. Отправились к Ильину, тот оказался дома. Василий Михайлович тоже был мне рад; и так же, как и я, малость нервничал. Он как раз садился обедать и пригласил нас составить ему компанию. Когда стол был накрыт, он отпустил слугу; мы сели и приготовились слушать, что скажет нам Федор Матвеевич.
Кобылин вначале прощения у нас попросил, что нарушил слово не открывать дневников, но в оправдание свое сказал, что обнаружил в них нечто такое, что полностью искупает его вину. Он достал из внутреннего кармана сюртука сложенные вчетверо листы бумаги и положил их перед нами. «Вот, ― сказал он, ― предсмертное письмо друга нашего, Юрия Кузьмича, найденное мною между страниц первой тетради. Он его в тот самый день написал, когда в реке утонул. Так что по всему выходит, что не утонул он, а ― утопился».
При этих словах Кобылина все похолодело у меня внутри, и стало трудно дышать. Я будто наяву ощутил, как зловещий призрак Ворцеля явился за нами из преисподней и крепко ухватил меня за горло своею ледяною рукой. Ильин выглядел не лучше моего. Самые тревожные мысли, самые мрачные подозрения подтвердились. Было что-то дьявольски жуткое в этих тетрадях, что-то невыразимо страшное, что несло гибель всякому, кто пытался раскрыть их тайну. Я уж не говорю про ужасную смерть самого Ворцеля; такой кончины, ей богу, врагу не пожелаешь. При мысли о безумном докторе, наверняка горящем сейчас в аду, мне стало совсем худо. Обед остывал, нам было уж не до него. Но, коли мы узнали про записку Захарьина, следовало идти до конца и выяснить, о чем же в ней написано.
Сразу с конца и начну, потому что в конце письма Юрий Кузьмич, обращаясь к нам, товарищам своим, просил нас письмо это его, как прочтем, сжечь; а вместе с ним сжечь и дневники, не читая. Мы так и сделали… почти. Письмо, после того как Кобылин нам его вслух прочел, мы сразу в печку бросили. А вот тетради жечь не стали, вина в том есть и Захарьина-покойника. Своим письмом он не столько напугал нас, как, наверное, намеревался, сколько любопытство наше возбудил.
Поскольку письма Захарьина не сохранилось, я теперь принужден воспроизводить содержание его по памяти. Я хорошо помню его, ибо оно поразило меня и врезалось в мою память множеством деталей. Вначале Юрий Кузьмич признавался нам, друзьям своим, в неизменной к нам любви и питаемых теплых чувствах; в том, как высоко ценит он каждого из нас и как желает нам блага, ради коего и пишет свое письмо. Слова его глубоко растрогали нас. Я не сумел сдержать слез; Кобылин непрерывно сморкался в свой мятый платок, голос его стал сдавлен и тих; и даже у Ильина, железной воли человека, самого крепкого и черствого из нас, увлажнились глаза.
Далее Захарьин писал, что добросовестно и тщательно, без всякого снисхождения, изучил наследие безумного врача-убийцы, а также все, что прибавил к его работе покойный Нелидов; и что результаты изучения этого повергли его в величайшую скорбь. Он ― Захарьин, то есть ― теперь совершенно и без всякого сомнения убежден, что Ворцель не был сумасшедшим, и в том был согласен Нелидов до него.
Ровно месяц жил я тихо. Дачи кончились, я распрощался с В. и вернулся в город. Настроение мое, после потери в короткое время двух близких товарищей, было подавленным. Я не имел желания задумываться о чем-то хоть сколько-нибудь серьезном, и, уж конечно, менее всего мне хотелось вспоминать про сумасшедшего доктора и его рукописное чернокнижие.
Как-то раз, в сентябрьский теплый вечер, в дверь мою позвонил писарь земского суда, бывший в городе с поручениями, и передал мне записку от начальника своего, Кобылина. Федор Матвеич покорнейше просил меня изыскать свободный день и навестить его за городом; он знал, что все мои дни уж без малого три года как свободные, так что отказа в его просьбе не последует. В конце записки он прибавил, что Ильин тоже будет, и я сразу понял, о чем у нас пойдет разговор.
Решив не откладывать тягостной неизбежной беседы, я на следующий же день, в воскресенье, отправился на вокзал; купил билет, сел на поезд и уже к обеду подходил к дому Кобылина. Его на месте не было, кухарка сказала мне, что он с утра в церкви и скоро придет, и угостила меня чаем, пока я ждал. Вскорости явился Федор Матвеич. Увидев меня, он обрадовался, хотя и выглядел несколько смущенным. Он извинился, что заставил меня приехать, но дело было, по его словам, важное. Я и так уже понял, что он нарушил наш уговор и заглядывал-таки в чертовы тетради. Я не знал, чего ждать дальше, какая еще пакость после всего может от них случиться. Кобылин сказал, что видел Ильина в церкви, сейчас он должен быть у себя. Ежели я не против, мы можем пойти прямо к нему и там спокойно поговорить. Отправились к Ильину, тот оказался дома. Василий Михайлович тоже был мне рад; и так же, как и я, малость нервничал. Он как раз садился обедать и пригласил нас составить ему компанию. Когда стол был накрыт, он отпустил слугу; мы сели и приготовились слушать, что скажет нам Федор Матвеевич.
Кобылин вначале прощения у нас попросил, что нарушил слово не открывать дневников, но в оправдание свое сказал, что обнаружил в них нечто такое, что полностью искупает его вину. Он достал из внутреннего кармана сюртука сложенные вчетверо листы бумаги и положил их перед нами. «Вот, ― сказал он, ― предсмертное письмо друга нашего, Юрия Кузьмича, найденное мною между страниц первой тетради. Он его в тот самый день написал, когда в реке утонул. Так что по всему выходит, что не утонул он, а ― утопился».
При этих словах Кобылина все похолодело у меня внутри, и стало трудно дышать. Я будто наяву ощутил, как зловещий призрак Ворцеля явился за нами из преисподней и крепко ухватил меня за горло своею ледяною рукой. Ильин выглядел не лучше моего. Самые тревожные мысли, самые мрачные подозрения подтвердились. Было что-то дьявольски жуткое в этих тетрадях, что-то невыразимо страшное, что несло гибель всякому, кто пытался раскрыть их тайну. Я уж не говорю про ужасную смерть самого Ворцеля; такой кончины, ей богу, врагу не пожелаешь. При мысли о безумном докторе, наверняка горящем сейчас в аду, мне стало совсем худо. Обед остывал, нам было уж не до него. Но, коли мы узнали про записку Захарьина, следовало идти до конца и выяснить, о чем же в ней написано.
Сразу с конца и начну, потому что в конце письма Юрий Кузьмич, обращаясь к нам, товарищам своим, просил нас письмо это его, как прочтем, сжечь; а вместе с ним сжечь и дневники, не читая. Мы так и сделали… почти. Письмо, после того как Кобылин нам его вслух прочел, мы сразу в печку бросили. А вот тетради жечь не стали, вина в том есть и Захарьина-покойника. Своим письмом он не столько напугал нас, как, наверное, намеревался, сколько любопытство наше возбудил.
Поскольку письма Захарьина не сохранилось, я теперь принужден воспроизводить содержание его по памяти. Я хорошо помню его, ибо оно поразило меня и врезалось в мою память множеством деталей. Вначале Юрий Кузьмич признавался нам, друзьям своим, в неизменной к нам любви и питаемых теплых чувствах; в том, как высоко ценит он каждого из нас и как желает нам блага, ради коего и пишет свое письмо. Слова его глубоко растрогали нас. Я не сумел сдержать слез; Кобылин непрерывно сморкался в свой мятый платок, голос его стал сдавлен и тих; и даже у Ильина, железной воли человека, самого крепкого и черствого из нас, увлажнились глаза.
Далее Захарьин писал, что добросовестно и тщательно, без всякого снисхождения, изучил наследие безумного врача-убийцы, а также все, что прибавил к его работе покойный Нелидов; и что результаты изучения этого повергли его в величайшую скорбь. Он ― Захарьин, то есть ― теперь совершенно и без всякого сомнения убежден, что Ворцель не был сумасшедшим, и в том был согласен Нелидов до него.
Страница 6 из 10