Сколько воздуха проходит мимо моей груди! Собственно, весь воздух, за исключением какой-то малости, проходит мимо, мне с ним не встретиться, мне его не ощутить, мне его не испробовать. Хотя, разве лучше он всего прочего воздуха? Не может он быть лучше. Если повезёт — он окажется таким же точно, если же не повезёт, так окажется хуже, безобразнее, безжалостнее, может, даже смертельнее.
41 мин, 10 сек 14266
Ты на знамени своём написал «процветание»?! Сдохни, сдохни, человек, жаждущий комфорта! Да здравствует человек, вопящий и корчащийся! Тобой украсятся последние минуты погибающего света. Тобой изумятся народы в последний час свой, в последний вздох свой. Боже, дай мне гордиться не остатком своих секунд, но дай мне трепетать и благолепствовать пред душераздирающими продуктами моего мозга, пред отчаянной и причудливой порослью моих смысла и созерцания. Аминь!
Вот же, наконец, я угадал своё тихое-тихое сердце. Боже, как же это непросто! Оно норовило проскользнуть мимо меня, юрким зверком, незаметною мышкою, но было уловлено.
— Замри! — приказал я. Одною гортанью приказал я. Одними губами сжатыми, бессловесными. — Стоять! Стоять! — сказал я.
Сердце замерло на мгновение, нет, не на мгновение, секунду-другую-третью стояло оно. Я и раньше уж проделывал подобное. Но сейчас мне следовало зайти гораздо далее. Я непременно зайду далее. Так далеко, что все удивятся. Так далеко ещё не заходил я. И вдруг ударило, снова ударило это проклятое сердце, потом ещё и ещё.
Черт, неудача! Ему уж из одной благодарности ко мне следовало остановиться.
С чрезвычайной досадою, с суммою всех возможных досад, я вывернулся на другой бок. Левый бок. Бок изощрённого воображения и пустого прожектёрства. Бок фантазий и абстракций. Безмерно далеки мы от триумфа менеджеров. Объявили это ничтожное сословие светом мира и мерилом состоятельности. Отчего так? Какой идиот руководит у нас славами и фиаско? Боготворениями и проказами? Меня не прельстить более никакими битвами метафор, знал я. Все свои битвы метафоры уже проиграли. Слава? Ты сказал «слава»? Слава унизительнее чесотки.
Я снова взирал на своё сердце. Где бы оно ни было, где бы оно ни пряталось, — я видел его. Ныне я готовил себе блистательнейший из хеппиэндов. Мораль же мне казалась одинокою впадиною где-то в области лодыжек.
— Сдохни! — снова сказал я. Недвусмысленно и твёрдо сказал я. — Сдохни! — крикнул ещё я. — Сдохни! Сдохни! Сдохни!
Я сто двадцать семь раз крикнул ещё своё «сдохни!», я не считал, но знал, что их было ровно сто двадцать семь. За меня считала моя ирония. Вот её-то я как раз и боялся. Мир меня не понимал, но восседал рядом и смотрел внимательно. Впрочем, я в этом не уверен.
Сделалось ещё холодней и беспросветнее. Возможно ли было мне теперь остановить сердце и жизнь одним из избранных моих отчаяний?! Одною из хвалёных моих непримиримостей?! Гимном сарказмов и недоговорённостей. Я призывал на грудь, главу и душу иные стремительные пневмонии с апоплексиями вкупе, но те мешкали, те меня избегали. Промедления же означали жизнь. Ошибка! Ошибка! Жизни нет в сердце, жизнь в печёнках сидит, там её истинное обиталище.
Я вытащил из штанов ремень. Затянул петлёй вокруг горла и стал тянуть, тянуть, тянуть… Трудная это работа — истреблять себя! Здесь мало одних лишь мужества и отвращения. Здесь нужны ещё сила и безразличие. Здесь нужны ещё педантизм и удачливость. Что-то ударило в глазу, помутнело, потяжелело. Я лежал лицом вниз и ощущал запах земли. Земля! Земля! Вот спасение! Как же я раньше не догадался?!
Я подполз ближе к воде, набрал полную ладонь земли, вместе с корешками травы, мелкими камешками, и засунул её в рот. Жевать я это не стал, жевать это невозможно. Стал сразу глотать, давился, но вот земля понемногу пошла в меня, я помогал ей пальцами. Я положил в рот ещё земли и снова проглотил. Через минуту меня вырвало. Но я снова стал глотать. Рвотные позывы опять стали сотрясать меня, я затянул ремень на горле, чтобы унять те. Это мы ещё посмотрим, кто кого! Неужто какой-то там жизни совладать с человеком?! Не совладать жизни с человеком решившимся. Мир рядом со мною лакал воду из реки, у него были свои заботы. Я тоже стал запивать землю водою из реки, и сделалось легче. Вода была бурой. Я видел своё отражение — чёрные губы, щёки, горло — и мне оно нравилось. Я лёг лицом на своё холодное отражение, помедлил мгновение, и вдруг с силою, с ломотою в груди, вдохнул воду…
Потом я очнулся. Так ли всё было? Не ошибся ли я? Не привиделось ли? Свобода существует лишь для того, чтобы подчёркивать наше одиночество. Все никак за мною не могут признать авторства в иных эсхатологических барокко, в иных потусторонних возрождениях. От дома без жильцов помойка не полнится мусором. Я сел. Вода была рядом. Холода я не ощущал. Совсем рядом, на расстоянии полувытянутой руки, лежала окровавленная голова Мира. Чуть ниже по течению, на берегу было всё остальное. Шея свесилась в воду, неестественно скрещённые лапы, окоченевшее туловище серели в кустарничке. Шерсть показалась мне сырою и слипшейся.
Всё это, быть может, не так уж сложно: несколько ударов ножом, и далее ещё пару минут повозиться, даже я бы справился… Бедняжечка! Но был ли у меня нож? Нет, ножа у меня не было. Нож я не помнил. Значит, это не я? Как же это возможно сделать без ножа?
Вот же, наконец, я угадал своё тихое-тихое сердце. Боже, как же это непросто! Оно норовило проскользнуть мимо меня, юрким зверком, незаметною мышкою, но было уловлено.
— Замри! — приказал я. Одною гортанью приказал я. Одними губами сжатыми, бессловесными. — Стоять! Стоять! — сказал я.
Сердце замерло на мгновение, нет, не на мгновение, секунду-другую-третью стояло оно. Я и раньше уж проделывал подобное. Но сейчас мне следовало зайти гораздо далее. Я непременно зайду далее. Так далеко, что все удивятся. Так далеко ещё не заходил я. И вдруг ударило, снова ударило это проклятое сердце, потом ещё и ещё.
Черт, неудача! Ему уж из одной благодарности ко мне следовало остановиться.
С чрезвычайной досадою, с суммою всех возможных досад, я вывернулся на другой бок. Левый бок. Бок изощрённого воображения и пустого прожектёрства. Бок фантазий и абстракций. Безмерно далеки мы от триумфа менеджеров. Объявили это ничтожное сословие светом мира и мерилом состоятельности. Отчего так? Какой идиот руководит у нас славами и фиаско? Боготворениями и проказами? Меня не прельстить более никакими битвами метафор, знал я. Все свои битвы метафоры уже проиграли. Слава? Ты сказал «слава»? Слава унизительнее чесотки.
Я снова взирал на своё сердце. Где бы оно ни было, где бы оно ни пряталось, — я видел его. Ныне я готовил себе блистательнейший из хеппиэндов. Мораль же мне казалась одинокою впадиною где-то в области лодыжек.
— Сдохни! — снова сказал я. Недвусмысленно и твёрдо сказал я. — Сдохни! — крикнул ещё я. — Сдохни! Сдохни! Сдохни!
Я сто двадцать семь раз крикнул ещё своё «сдохни!», я не считал, но знал, что их было ровно сто двадцать семь. За меня считала моя ирония. Вот её-то я как раз и боялся. Мир меня не понимал, но восседал рядом и смотрел внимательно. Впрочем, я в этом не уверен.
Сделалось ещё холодней и беспросветнее. Возможно ли было мне теперь остановить сердце и жизнь одним из избранных моих отчаяний?! Одною из хвалёных моих непримиримостей?! Гимном сарказмов и недоговорённостей. Я призывал на грудь, главу и душу иные стремительные пневмонии с апоплексиями вкупе, но те мешкали, те меня избегали. Промедления же означали жизнь. Ошибка! Ошибка! Жизни нет в сердце, жизнь в печёнках сидит, там её истинное обиталище.
Я вытащил из штанов ремень. Затянул петлёй вокруг горла и стал тянуть, тянуть, тянуть… Трудная это работа — истреблять себя! Здесь мало одних лишь мужества и отвращения. Здесь нужны ещё сила и безразличие. Здесь нужны ещё педантизм и удачливость. Что-то ударило в глазу, помутнело, потяжелело. Я лежал лицом вниз и ощущал запах земли. Земля! Земля! Вот спасение! Как же я раньше не догадался?!
Я подполз ближе к воде, набрал полную ладонь земли, вместе с корешками травы, мелкими камешками, и засунул её в рот. Жевать я это не стал, жевать это невозможно. Стал сразу глотать, давился, но вот земля понемногу пошла в меня, я помогал ей пальцами. Я положил в рот ещё земли и снова проглотил. Через минуту меня вырвало. Но я снова стал глотать. Рвотные позывы опять стали сотрясать меня, я затянул ремень на горле, чтобы унять те. Это мы ещё посмотрим, кто кого! Неужто какой-то там жизни совладать с человеком?! Не совладать жизни с человеком решившимся. Мир рядом со мною лакал воду из реки, у него были свои заботы. Я тоже стал запивать землю водою из реки, и сделалось легче. Вода была бурой. Я видел своё отражение — чёрные губы, щёки, горло — и мне оно нравилось. Я лёг лицом на своё холодное отражение, помедлил мгновение, и вдруг с силою, с ломотою в груди, вдохнул воду…
Потом я очнулся. Так ли всё было? Не ошибся ли я? Не привиделось ли? Свобода существует лишь для того, чтобы подчёркивать наше одиночество. Все никак за мною не могут признать авторства в иных эсхатологических барокко, в иных потусторонних возрождениях. От дома без жильцов помойка не полнится мусором. Я сел. Вода была рядом. Холода я не ощущал. Совсем рядом, на расстоянии полувытянутой руки, лежала окровавленная голова Мира. Чуть ниже по течению, на берегу было всё остальное. Шея свесилась в воду, неестественно скрещённые лапы, окоченевшее туловище серели в кустарничке. Шерсть показалась мне сырою и слипшейся.
Всё это, быть может, не так уж сложно: несколько ударов ножом, и далее ещё пару минут повозиться, даже я бы справился… Бедняжечка! Но был ли у меня нож? Нет, ножа у меня не было. Нож я не помнил. Значит, это не я? Как же это возможно сделать без ножа?
Страница 8 из 11