«Что такое поэт? Несчастный человек с устами, созданными таким особенным образом, что крики и стоны, прорываясь через них, звучат для других как прекрасная музыка». Кьеркегор…
129 мин, 7 сек 2826
В конце концов Эрд Айнес все-таки ушел, не в силах долее наблюдать за поведением безумца. В его паноптикуме прибавилось загадок, но он вряд ли был рад этому — коллекция и без того была полна сверх меры, а объяснений так и не появлялось, и потому Эрд Айнес был искренне рад, что выработавшийся с годами инстинкт исследователя всякий раз спасал его от безумия, призывая не пасовать перед новыми правилами, а, приняв их в себя в качестве своей силы, двигаться дальше, следуя непреложным законам логики и правдоподобия, пока загадка не сломается, покоренная несгибаемостью человеческой воли. Только так, пробуя, исследуя и не подчиняясь, можно было выжить в мире, где сами устои разума и разумности подвергались сомнению.
Да что же это такое творится!
Эрд Айнес устроился на ночлег, и, успокоенный ровным дыханием горожанина у соседней стены, принялся вновь и вновь листать свои записи.
Да — и Эрд Айнес с ужасом признавался сейчас этой безразличной, словно бы уже заранее согласной запечатлеть на себе любую мерзость белой бумаге — он вел своего рода дневник своих невероятных странствий. Но — быть может, испугавшись прямой ответственности за признания в содеянном, а быть может, силясь немощным своим даром придать скромным записям более литературный вид — принялся излагать произошедшее от третьего лица, по подобию «Галльской войны» Цезаря, словно бы и не сопричастный описываемым событиям.
И теперь он — или следует тут говорить я? Да, я, я все это пишу, если ты, мой читатель, туп и уж совсем ничего не понял из последнего моего пассажа. Я это все пишу, а к тому же, что самое противное, вижу и чувствую, и не в силах избавиться от этого кошмара! И боюсь, что если буду и дальше писать про себя «я», то перейду ту незримую грань, что отделяет повествование от мольбы, и возоплю в будущее, в неведомые и, возможно, несбыточные времена, когда до кого-нибудь дойдет сия летопись, нелепая и скорбная, и вызовет святые слезы сострадания к судьбе несчастного, заброшенного в чуждый и жуткий в своей загадочности мир.
Но не будем нарушать стиль. Ибо стиль ужасает меня более всего произошедшего.
Итак, Эрд Айнес — о, да будет трижды проклят этот нелепый, никакому языку не созвучный псевдоним, которым я запечатал свои уста, дабы читающий не заметил слезы горечи и бессилия, стекающие с глаз обреченного до конца пройти путь понимания, пока еще им самим не ведомый!
Итак, Эрд Айнес. Эрд Айнес. Эрд Айнес.
Эрд Айнес перечитывал свои листки, и они казались для него самой невероятной загадкой из всех ему представившихся. Он не мог, не в силах был объяснить ту чудесную стилистическую метаморфозу, которая произошла с ним за время путешествия.
Все начиналось с коротких, рубленых, суровых фраз. По принципу: «Пожалейте меня, но не очень сильно. Я мужчина, и глаза мои сухи. Если я пою о суровости мира, так это потому, что мир суров, а не потому, что нуждаюсь в чьей-то жалости».
Очень милая позиция, особенно если глаза твои сухи не из-за высушенных слез, а изначально такими и были, а все остальное — нелепое желание доказать, что ты мужчина, сытая рисовка.
А вот дальше началось что-то странное. Сначала тяга к развернутым описаниям. А потом — еще страннее — наплывы этого библейско-доисторического штиля.
Ну почему, скажите на милость, «устроился на ночлег»? Нет чтобы «отправился спать». Или «завалился дрыхнуть». Или простое походное «забрался в походный мешок». Можно было бы объяснить все происходящее попыткой соблюдать конвенции классической литературы, но как тогда объяснить полузабытые архаичные слова и выражения, то и дело совершенно непроизвольно приходившие ему на ум?
Это-то и волновало Эрда Айнеса больше всего. Не булькающее желе и не слюнявые старики, а то, что вся эта чертовщина лезет ему в подкорку, заставляя писать тоном летописца стародавнего, многия деяния славные на веку своем повидавшего, и повествующего о былом современникам своим в урок, а потомкам в назидание.
Уф, ну вот снова началось! Как будто все происходящее тяготится обычными описаниями, разговорными словами языка, а напротив, требует прикосновения к себе материи лексически высокой, годами богословских диспутов закаленной, столетиями молитв отшлифованной, и к описанию дальних, чудесных и несбыточных стран более сподобляемой, нежели речение мирское, в обиталище порока городском выкованное, и в неисчислимых словесах похвальбы и пустословия каждодневно оскверняемое.
Вот и Свадигера многие ругали за увлечение всяческими архаизмами. Как же все это может быть связано?
Загадка проникала все глубже и глубже, и к концу пути — останется ли Эрд Айнес самим собой, и сможет ли донести открывшуюся правду в словах, доступных роду человеческому?
Но довольно филологии. В эту ночь Эрда Айнеса пробудило ото сна нечто куда более материальное.
Какой-то стук и грохот среди ночи.
Да что же это такое творится!
Эрд Айнес устроился на ночлег, и, успокоенный ровным дыханием горожанина у соседней стены, принялся вновь и вновь листать свои записи.
Да — и Эрд Айнес с ужасом признавался сейчас этой безразличной, словно бы уже заранее согласной запечатлеть на себе любую мерзость белой бумаге — он вел своего рода дневник своих невероятных странствий. Но — быть может, испугавшись прямой ответственности за признания в содеянном, а быть может, силясь немощным своим даром придать скромным записям более литературный вид — принялся излагать произошедшее от третьего лица, по подобию «Галльской войны» Цезаря, словно бы и не сопричастный описываемым событиям.
И теперь он — или следует тут говорить я? Да, я, я все это пишу, если ты, мой читатель, туп и уж совсем ничего не понял из последнего моего пассажа. Я это все пишу, а к тому же, что самое противное, вижу и чувствую, и не в силах избавиться от этого кошмара! И боюсь, что если буду и дальше писать про себя «я», то перейду ту незримую грань, что отделяет повествование от мольбы, и возоплю в будущее, в неведомые и, возможно, несбыточные времена, когда до кого-нибудь дойдет сия летопись, нелепая и скорбная, и вызовет святые слезы сострадания к судьбе несчастного, заброшенного в чуждый и жуткий в своей загадочности мир.
Но не будем нарушать стиль. Ибо стиль ужасает меня более всего произошедшего.
Итак, Эрд Айнес — о, да будет трижды проклят этот нелепый, никакому языку не созвучный псевдоним, которым я запечатал свои уста, дабы читающий не заметил слезы горечи и бессилия, стекающие с глаз обреченного до конца пройти путь понимания, пока еще им самим не ведомый!
Итак, Эрд Айнес. Эрд Айнес. Эрд Айнес.
Эрд Айнес перечитывал свои листки, и они казались для него самой невероятной загадкой из всех ему представившихся. Он не мог, не в силах был объяснить ту чудесную стилистическую метаморфозу, которая произошла с ним за время путешествия.
Все начиналось с коротких, рубленых, суровых фраз. По принципу: «Пожалейте меня, но не очень сильно. Я мужчина, и глаза мои сухи. Если я пою о суровости мира, так это потому, что мир суров, а не потому, что нуждаюсь в чьей-то жалости».
Очень милая позиция, особенно если глаза твои сухи не из-за высушенных слез, а изначально такими и были, а все остальное — нелепое желание доказать, что ты мужчина, сытая рисовка.
А вот дальше началось что-то странное. Сначала тяга к развернутым описаниям. А потом — еще страннее — наплывы этого библейско-доисторического штиля.
Ну почему, скажите на милость, «устроился на ночлег»? Нет чтобы «отправился спать». Или «завалился дрыхнуть». Или простое походное «забрался в походный мешок». Можно было бы объяснить все происходящее попыткой соблюдать конвенции классической литературы, но как тогда объяснить полузабытые архаичные слова и выражения, то и дело совершенно непроизвольно приходившие ему на ум?
Это-то и волновало Эрда Айнеса больше всего. Не булькающее желе и не слюнявые старики, а то, что вся эта чертовщина лезет ему в подкорку, заставляя писать тоном летописца стародавнего, многия деяния славные на веку своем повидавшего, и повествующего о былом современникам своим в урок, а потомкам в назидание.
Уф, ну вот снова началось! Как будто все происходящее тяготится обычными описаниями, разговорными словами языка, а напротив, требует прикосновения к себе материи лексически высокой, годами богословских диспутов закаленной, столетиями молитв отшлифованной, и к описанию дальних, чудесных и несбыточных стран более сподобляемой, нежели речение мирское, в обиталище порока городском выкованное, и в неисчислимых словесах похвальбы и пустословия каждодневно оскверняемое.
Вот и Свадигера многие ругали за увлечение всяческими архаизмами. Как же все это может быть связано?
Загадка проникала все глубже и глубже, и к концу пути — останется ли Эрд Айнес самим собой, и сможет ли донести открывшуюся правду в словах, доступных роду человеческому?
Но довольно филологии. В эту ночь Эрда Айнеса пробудило ото сна нечто куда более материальное.
Какой-то стук и грохот среди ночи.
Страница 8 из 37