43 мин, 15 сек 9017
Он тонул в море, а вокруг плавала мертвая треска и сельдь, и щупальца дохлых кальмаров оплетали ступни, подобно гигантским бесцветным водорослям. Кругом была смерть и ничего кроме смерти. Однако Шеффлер знал, что в глубине, куда он медленно и неотвратимо опускался, таится источник света — рыба-удильщик или просто отражение солнца, упавшее когда-то в воду, да там, на дне, и заснувшее. Теряя сознание, он продолжал цепляться за что-то холодное и цилиндрическое в своем кармане. Потом волна обрушилась и перевернула Йорга на спину, а может, и не его перевернула, а злого уродца по имени Люка. Море загустело, ветер поднялся до горла и вот тогда свет воссиял.
Франтишек мог поклясться, что не взбунтуйся в нем в тот момент пыль отвратительная, мерзкая, одуряющая пыль, он поговорил бы со своим кумиром и, вероятно, отважился бы задать ему пару вопросов. Да хоть автограф попросил бы. Ведь приберег за пазухой ручку и блокнотик. Да какое там — зашнурованная гортань не пропустила ни звука. Спасибо, что дышать удавалось пусть и с болью, короткими, хриплыми затяжками. Пришлось изображать из себя немого, улыбаться, насколько позволяли отвердевшие губы, и кивать, как китайский болванчик. Франтишек ненавидел себя свое засоренное страхом, непослушное тело, неловкость и деревянность жестов. Его взгляд пугался и съеживался, натыкаясь на чьи-то глаза, а несоразмерно большие руки во время любого, чаще всего вынужденного, разговора хотелось, но некуда было спрятать.
Не только во сне, но и наяву он все чаще задумывался о противоречивой сущности мира внутри белого, а снаружи красного и, сам не понимая, что это значит, мечтал ее выявить. Сперва рассекал ножом паприку и редиску, но это казалось ему чересчур примитивным, хотя в паприке всякий раз обнаруживалось много косточек, и все они определенно имели некий смысл.
Если разрезать человеческое тело косточек будет ничуть не меньше. Внутри оно не белое, так ведь и паприка внутри не белая? Оно и снаружи не красное, значит, для модели мира никак не годится. Редиска годилась бы, но косточек в ней почти нет. Получается замкнутый круг. Франтишек сознавал, что сходит с ума. Из-за астмы и социофобии он полгода не мог ходить в школу, да и раньше-то учился с трудом, но условился сдать экзамены экстерном. Бесполезная затея. Все чаще ему приходило на ум, что толку от формул и правил никакого, и что недалек час, когда мучимый безумной дилеммой, он выявит себя самого. Порой, сидя над опостылевшим учебником, Франтишек доставал из кармана складной нож и делал длинный надрез на руке, от локтя до запястья. Убеждался, что внутри у него не белое, и подставлял под струйку крови чистую страницу библиотечной, между прочим, книги. Это доставляло ему странное удовольствие. Через пару минут он спохватывался, вырывал перепачканные листы, бинтовал раненную руку и со стыдом в сердце шел в граффити-парк, поливать из баллончика трухлявые пни, ржавые балки и наспех скрученные проволочные каркасы.
Разбрызгивал пену и формировал скульптурки, а мысли крутились вокруг столь желанного, при всей его чудовищности, самовыявления. Франтишек представлял, как будет лежать, разъятый от паха до горла аккуратным лезвием, в том лесу, где на моховой кочке два года назад нашел череп олененка. Крошечный череп с вытянутый острой мордочкой и зачатками рогов, отмытый ливнями, снегом и весенними ручьями до первозданной белизны. От возбуждения и страха дрожали пальцы, и Франтишек чувствовал себя совсем больным.
После разговора а точнее, несостоявшегося разговора с Йоргом Шеффлером, он понял, что не может больше терпеть. Вначале, проверяя собственную решимость, послонялся по улицам. Накрапывал мелкий дождь. Рваные тучи то сходились, затмевая день, то встряхивались, как шелудивые дворняги, обдавая городок каплями холодной влаги, то разбегались в стороны. Солнце выглядывало на небо и рассыпалось радугами на мокрых карнизах. Франтишек ходил, смотрел и прощался с жизнью.
Про Феодору и маленькую Люку он забыл. Да и то сказать, что значит игра в зеленые кубики по сравнению с личной неминуемой смертью? Вспомнил только, когда углубился в лес и услышал зов большой Люки. Противиться ему Франтишек не мог, да и не пытался, потому что большая Люка умела причинять боль. Вот и теперь, свернув с дорожки, он двинулся сквозь кусты рискуя лишиться штанов, а то и зрения — покорно, точно ведомый дудочкой Крысолова ребенок.
Собственно, Люка была одна, но Франтишек воспринимал ее как две сущности. Маленькая обитала в тельце больного ребенка, строила из крашеной пластмассы замки легкие и затейливые, как из пены, которые то и дело рассыпались, приводя уродца в бессильное бешенство, в жалкое отчаяние. Она ласкалась и просила ласки, тычась жесткими вихрами во Франтишековы лодыжки. Лопотала налитым кровью языком. Со слюной выплевывала только ей ведомые, младенчески трогательные и бессмысленные слова. Большая гнездилась за шишковатым лбом маленькой Люки, однако, подобно рою пчел, витала над Шаумбергом.
Франтишек мог поклясться, что не взбунтуйся в нем в тот момент пыль отвратительная, мерзкая, одуряющая пыль, он поговорил бы со своим кумиром и, вероятно, отважился бы задать ему пару вопросов. Да хоть автограф попросил бы. Ведь приберег за пазухой ручку и блокнотик. Да какое там — зашнурованная гортань не пропустила ни звука. Спасибо, что дышать удавалось пусть и с болью, короткими, хриплыми затяжками. Пришлось изображать из себя немого, улыбаться, насколько позволяли отвердевшие губы, и кивать, как китайский болванчик. Франтишек ненавидел себя свое засоренное страхом, непослушное тело, неловкость и деревянность жестов. Его взгляд пугался и съеживался, натыкаясь на чьи-то глаза, а несоразмерно большие руки во время любого, чаще всего вынужденного, разговора хотелось, но некуда было спрятать.
Не только во сне, но и наяву он все чаще задумывался о противоречивой сущности мира внутри белого, а снаружи красного и, сам не понимая, что это значит, мечтал ее выявить. Сперва рассекал ножом паприку и редиску, но это казалось ему чересчур примитивным, хотя в паприке всякий раз обнаруживалось много косточек, и все они определенно имели некий смысл.
Если разрезать человеческое тело косточек будет ничуть не меньше. Внутри оно не белое, так ведь и паприка внутри не белая? Оно и снаружи не красное, значит, для модели мира никак не годится. Редиска годилась бы, но косточек в ней почти нет. Получается замкнутый круг. Франтишек сознавал, что сходит с ума. Из-за астмы и социофобии он полгода не мог ходить в школу, да и раньше-то учился с трудом, но условился сдать экзамены экстерном. Бесполезная затея. Все чаще ему приходило на ум, что толку от формул и правил никакого, и что недалек час, когда мучимый безумной дилеммой, он выявит себя самого. Порой, сидя над опостылевшим учебником, Франтишек доставал из кармана складной нож и делал длинный надрез на руке, от локтя до запястья. Убеждался, что внутри у него не белое, и подставлял под струйку крови чистую страницу библиотечной, между прочим, книги. Это доставляло ему странное удовольствие. Через пару минут он спохватывался, вырывал перепачканные листы, бинтовал раненную руку и со стыдом в сердце шел в граффити-парк, поливать из баллончика трухлявые пни, ржавые балки и наспех скрученные проволочные каркасы.
Разбрызгивал пену и формировал скульптурки, а мысли крутились вокруг столь желанного, при всей его чудовищности, самовыявления. Франтишек представлял, как будет лежать, разъятый от паха до горла аккуратным лезвием, в том лесу, где на моховой кочке два года назад нашел череп олененка. Крошечный череп с вытянутый острой мордочкой и зачатками рогов, отмытый ливнями, снегом и весенними ручьями до первозданной белизны. От возбуждения и страха дрожали пальцы, и Франтишек чувствовал себя совсем больным.
После разговора а точнее, несостоявшегося разговора с Йоргом Шеффлером, он понял, что не может больше терпеть. Вначале, проверяя собственную решимость, послонялся по улицам. Накрапывал мелкий дождь. Рваные тучи то сходились, затмевая день, то встряхивались, как шелудивые дворняги, обдавая городок каплями холодной влаги, то разбегались в стороны. Солнце выглядывало на небо и рассыпалось радугами на мокрых карнизах. Франтишек ходил, смотрел и прощался с жизнью.
Про Феодору и маленькую Люку он забыл. Да и то сказать, что значит игра в зеленые кубики по сравнению с личной неминуемой смертью? Вспомнил только, когда углубился в лес и услышал зов большой Люки. Противиться ему Франтишек не мог, да и не пытался, потому что большая Люка умела причинять боль. Вот и теперь, свернув с дорожки, он двинулся сквозь кусты рискуя лишиться штанов, а то и зрения — покорно, точно ведомый дудочкой Крысолова ребенок.
Собственно, Люка была одна, но Франтишек воспринимал ее как две сущности. Маленькая обитала в тельце больного ребенка, строила из крашеной пластмассы замки легкие и затейливые, как из пены, которые то и дело рассыпались, приводя уродца в бессильное бешенство, в жалкое отчаяние. Она ласкалась и просила ласки, тычась жесткими вихрами во Франтишековы лодыжки. Лопотала налитым кровью языком. Со слюной выплевывала только ей ведомые, младенчески трогательные и бессмысленные слова. Большая гнездилась за шишковатым лбом маленькой Люки, однако, подобно рою пчел, витала над Шаумбергом.
Страница
11 из 13
11 из 13