А знаешь, здесь не всегда был город.
9 мин, 13 сек 8927
Болотница.
В те времена, когда люди еще не умели строить каменные муравейники, выпускать в небо стаи стальных птиц и укрощать табуны железных коней, здесь лежало болото. Оно простиралось так далеко, что даже нашего взгляда не хватало, чтоб окинуть его целиком. Оно ворочалось всей тяжелой, неторопливой тушей, оно вздыхало, сопело по ночам, когда души тех, кто сгинул в его утробе, выходили поплясать по кочкам. Я не любила их и не жалела — с тех пор, как они превратились в светящихся мотыльков. Они плакали и пели, эти смешные пустые огоньки, уже не помня, о чем тосковали раньше.
Люди забредали к нам и оставались навеки под веселой зеленью ряски. Кого-то приводил мой отец, кто-то шел за огоньками — а те последними искрами своего разума желали, чтоб любой смертный разделил их судьбу. Кого-то встречала я. И всех их принимала мать моя топь, жадная, ненасытная, бездонная. Над их безымянными могилами толклась мошка, прыгали лягушки, пробегали длинноногие кулики. Над кем-то цвели кувшинки — их сажала я.
Потом люди захотели убить мою мать. Они пришли, чтоб выпарить её кровь, иссушить её тело, превратить его в камень и положить в основание своих домов, чтоб рождаться, любиться, драться и умирать на её могиле. Мать боролась. Сколько могла. Но люди были сильнее. Мои сестры умирали и уходили под дерн, мой отец был мрачен и слаб, и мать моя была побеждена.
Я знаю, что бессильный гнев моих мертвых сестер тлеет под землей, укрывшей их. Я знаю — когда солнце яростно опаляет землю, от ненависти их и злобы полыхают леса, и пламя идет, сметая игрушечные людские дома, пока дожди не укротят его. Я знаю, что иногда высокие каменные муравейники уходят под землю со вздохом, так похожим на дыхание моей матери. Она еще жива. И под камнем и железом, под хрупкими людскими обиталищами еще вздымаются её огромные груди, ходит туда-сюда мягкий живот, и бьется пустое холодное сердце.
Знаешь… Нет, не знаешь. Ты и при жизни ничего не знал, глупый добрый человек. Твои кости гниют в воде под железным мостом, высоко-высоко над твоей головой проносятся быстрые человечьи лодки, и влажные кувшинки качаются, блестят, как солнечные зайчики на волнах. Я вырастила цветы для тебя. Нравятся?
Я прихожу сюда изредка, ныряю в грязную коричневую воду прямо с берега — будь я человеком, давно б разбила голову о железные прутья и каменные балки и легла с тобой рядом… Ты был бы рад, скажи? Молчишь.
Но я не человек.
Я дочь своей матери, я дочь своего отца.
А люди стали еще глупее. Ты не знаешь, почему? Я брожу по мосту в сумерках, я плачу, закрывая лицо руками — и люди заговаривают со мной, забыв всё то, чему учились веками. Под длинной юбкой — как хорошо, что ваши женщины снова стали носить такое! — не разглядеть моих гусиных ног с перепонками, а всё остальное… О, во всем остальном меня не отличить от растерянной девушки, сбившейся с дороги. Как и моего отца легко спутать со служителем одного из ваших игрушечных богов… Счастье, что в них вы еще верите! И потому верите моему отцу, и уходите за ним, чтоб никогда не вернуться к тем, кто вас ждет.
И мне верите. Так страшно, так страшно, я заблудилась — говорю я. Помогите — всхлипываю я. И новая жертва для моей замурованной под камнем матери делает ко мне шаг. А потом? Что потом… Ты-то лучше других знаешь, что бывает потом.
Знаешь… не знаешь, ну да ладно. Я расскажу. У нас с тобой сейчас много времени. Ты можешь слушать, а я — говорить. Когда моя мать вырвется из заточения, когда мои сестры обратятся огнем и дымом, когда мой отец сбросит надоевший людской облик, болото вновь вернется сюда. Оно поглотит ваши муравейники, ваши мосты и дороги, вас самих и могилы ваших предков.
И под солнцем снова расцветут мои кувшинки.
Так нравятся ли они тебе, добрый человек?
Полудница.
Скажи, ты когда в последний раз встречал Джиневру?
За десять лет она не изменилась… (Тикки Шельен, «Полудница»)
Она идет, купаясь в солнечном золоте — высокая, тонкая, её ноги почти не касаются земли, и подол её белого платья вьётся, плещется, свивается, как русалочий хвост. Венок из пшеничных колосьев и васильков сползает набок с её золотистой головы, и она смеется, радостно и открыто. На широкой парковой поляне, под старым раскидистым деревом полно людей — кто-то ест и пьет, кто-то играет на флейте, кто-то танцует, болтает, целуется… Им весело. Здесь всем весело — и ей тоже. Каждый год в начале лета они собираются здесь, и она спешит к ним, торопится выйти в их круг. Она так любит этих людей — лохматых, смешных, наряженных в цветастые тряпки. С ними ей хорошо. Она бродит по поляне, присаживаясь прямо на траву, как и они — посмеяться, послушать песни, обменяться парой незначащих людских слов. Здесь никогда не спрашивают лишнего, и никого не удивляет девушка в белых одеждах и пшеничном венке.
«Пойдем потанцуем, крошка?
В те времена, когда люди еще не умели строить каменные муравейники, выпускать в небо стаи стальных птиц и укрощать табуны железных коней, здесь лежало болото. Оно простиралось так далеко, что даже нашего взгляда не хватало, чтоб окинуть его целиком. Оно ворочалось всей тяжелой, неторопливой тушей, оно вздыхало, сопело по ночам, когда души тех, кто сгинул в его утробе, выходили поплясать по кочкам. Я не любила их и не жалела — с тех пор, как они превратились в светящихся мотыльков. Они плакали и пели, эти смешные пустые огоньки, уже не помня, о чем тосковали раньше.
Люди забредали к нам и оставались навеки под веселой зеленью ряски. Кого-то приводил мой отец, кто-то шел за огоньками — а те последними искрами своего разума желали, чтоб любой смертный разделил их судьбу. Кого-то встречала я. И всех их принимала мать моя топь, жадная, ненасытная, бездонная. Над их безымянными могилами толклась мошка, прыгали лягушки, пробегали длинноногие кулики. Над кем-то цвели кувшинки — их сажала я.
Потом люди захотели убить мою мать. Они пришли, чтоб выпарить её кровь, иссушить её тело, превратить его в камень и положить в основание своих домов, чтоб рождаться, любиться, драться и умирать на её могиле. Мать боролась. Сколько могла. Но люди были сильнее. Мои сестры умирали и уходили под дерн, мой отец был мрачен и слаб, и мать моя была побеждена.
Я знаю, что бессильный гнев моих мертвых сестер тлеет под землей, укрывшей их. Я знаю — когда солнце яростно опаляет землю, от ненависти их и злобы полыхают леса, и пламя идет, сметая игрушечные людские дома, пока дожди не укротят его. Я знаю, что иногда высокие каменные муравейники уходят под землю со вздохом, так похожим на дыхание моей матери. Она еще жива. И под камнем и железом, под хрупкими людскими обиталищами еще вздымаются её огромные груди, ходит туда-сюда мягкий живот, и бьется пустое холодное сердце.
Знаешь… Нет, не знаешь. Ты и при жизни ничего не знал, глупый добрый человек. Твои кости гниют в воде под железным мостом, высоко-высоко над твоей головой проносятся быстрые человечьи лодки, и влажные кувшинки качаются, блестят, как солнечные зайчики на волнах. Я вырастила цветы для тебя. Нравятся?
Я прихожу сюда изредка, ныряю в грязную коричневую воду прямо с берега — будь я человеком, давно б разбила голову о железные прутья и каменные балки и легла с тобой рядом… Ты был бы рад, скажи? Молчишь.
Но я не человек.
Я дочь своей матери, я дочь своего отца.
А люди стали еще глупее. Ты не знаешь, почему? Я брожу по мосту в сумерках, я плачу, закрывая лицо руками — и люди заговаривают со мной, забыв всё то, чему учились веками. Под длинной юбкой — как хорошо, что ваши женщины снова стали носить такое! — не разглядеть моих гусиных ног с перепонками, а всё остальное… О, во всем остальном меня не отличить от растерянной девушки, сбившейся с дороги. Как и моего отца легко спутать со служителем одного из ваших игрушечных богов… Счастье, что в них вы еще верите! И потому верите моему отцу, и уходите за ним, чтоб никогда не вернуться к тем, кто вас ждет.
И мне верите. Так страшно, так страшно, я заблудилась — говорю я. Помогите — всхлипываю я. И новая жертва для моей замурованной под камнем матери делает ко мне шаг. А потом? Что потом… Ты-то лучше других знаешь, что бывает потом.
Знаешь… не знаешь, ну да ладно. Я расскажу. У нас с тобой сейчас много времени. Ты можешь слушать, а я — говорить. Когда моя мать вырвется из заточения, когда мои сестры обратятся огнем и дымом, когда мой отец сбросит надоевший людской облик, болото вновь вернется сюда. Оно поглотит ваши муравейники, ваши мосты и дороги, вас самих и могилы ваших предков.
И под солнцем снова расцветут мои кувшинки.
Так нравятся ли они тебе, добрый человек?
Полудница.
Скажи, ты когда в последний раз встречал Джиневру?
За десять лет она не изменилась… (Тикки Шельен, «Полудница»)
Она идет, купаясь в солнечном золоте — высокая, тонкая, её ноги почти не касаются земли, и подол её белого платья вьётся, плещется, свивается, как русалочий хвост. Венок из пшеничных колосьев и васильков сползает набок с её золотистой головы, и она смеется, радостно и открыто. На широкой парковой поляне, под старым раскидистым деревом полно людей — кто-то ест и пьет, кто-то играет на флейте, кто-то танцует, болтает, целуется… Им весело. Здесь всем весело — и ей тоже. Каждый год в начале лета они собираются здесь, и она спешит к ним, торопится выйти в их круг. Она так любит этих людей — лохматых, смешных, наряженных в цветастые тряпки. С ними ей хорошо. Она бродит по поляне, присаживаясь прямо на траву, как и они — посмеяться, послушать песни, обменяться парой незначащих людских слов. Здесь никогда не спрашивают лишнего, и никого не удивляет девушка в белых одеждах и пшеничном венке.
«Пойдем потанцуем, крошка?
Страница
1 из 3
1 из 3