Я не знаю, кой чёрт меня туда дёрнул, в этот треклятый переулок. Словно щёлкнул переключатель, и ноги сами понесли прочь. Торопливо, как заяц, я пытался удрать от… себя? Наверное. И ещё от людей. От этих липких взглядов, которые боязливо прячутся в стеклянной пустоте глаз, стоит мне поднять голову. Да-да, вы тоже так смотрите на меня.
8 мин, 39 сек 16114
Недопит стакан, недоеден хлеб,
Облака закрывают — непрочтённое небо.
Капитан избит, но готов ответ:
Кто-то вырвал страницы со словом «Победа».
Пропадает страх после первых слов,
Нужно делать так много, можно сделать так много.
Я когда-то был, я когда-то мог.
Где дорога туда, где начнётся дорога?
Чёрный Лукич
Калека. Однорукий урод. Попрошайка.
Да сами вы уроды! Никогда в жизни не унижался до попрошайничества. И не буду, лучше сдохну в канаве. Хотя бы перестану ощущать на себе ваши взгляды, от которых потом напрасно пытаюсь отмыться. Ур-роды…
Простите. Вырвалось. Я же псих, у меня даже справка есть — боевой посттравматический синдром. О чём бишь я? А, о переулке.
Я его нахожу в любом городе. Бегу от него, уезжаю, а ноги сами приносят. В нём всегда идёт дождь — он начинается с первым шагом в косую тень домов и заканчивается, как только выйдешь на соседнюю улицу. Я не встречал здесь ни одной живой души. Мой личный переулок… Сырой, холодный и грязный — прям как я.
Сегодня здесь висит в воздухе противная морось, проникающая сквозь штормовку с той лёгкостью, с какой вода проскальзывает сквозь пальцы… даже тех, у кого есть эти самые пальцы в количестве положенных десяти. У меня-то их три. Можно сказать «на обе руки», хе…
Чёрт, так сигареты промокнут. Надо бы валить отсюда, но… Как бы меня ни злил этот сырой переулок, зато здесь никто не пялится украдкой.
Присел на ступеньки ближайшего крыльца. Закурил, пока есть, что курить. Защипало в носу, чихнул… полегчало.
Сижу, курю и никуда не тороплюсь. Всё равно в Питере никого мокрым видом не удивишь… Да и не люблю я Питер, эти старческие беззубые челюсти бывшей столичной кокетки, которые всё пытаются меня проглотить, шамкают невнятно… Впрочем, я ненавижу все города планеты. Потому что внутри каждого для меня живёт он — чёрный город Грозный.
Нет, я ещё не до конца шизанулся, чтобы бредить наяву и не отличать реальность от прошлого, но порой… С какой болезненно-любопытной брезгливостью вы смо́трите, когда я застываю на улице посередине движения: сгорбившийся однорукий калека, вдруг увидевший в сплетении улиц город, который предал… Ненавижу вас.
Ненавижу себя.
Запрокидываю голову к небу — узкая щель низких туч между двумя ломаными линиями карнизов. Не глядя тушу сигарету о ступеньку, на которой сижу, бросаю тут же. На лице оседает морось. Чувствую себя десятилетним пацаном, которому ещё можно вот так сидеть и отчаянно сопротивляться собственным мыслям.
Слышал, говорят, что «дождь скрывает слёзы», но я не плачу. Давно во мне эта функция перегорела, ещё в детстве, когда батя помер… Тогда я поклялся себе, что никогда и ни за что не брошу мать. Что нас ничто не разлучит. Мальчишка… о собственном государстве не подумал.
Ещё сигарета — последняя. Пачка комкается и отправляется к предыдущему окурку. Морось сгущается, в ушах звенит — бывает.
Было. Уже было…
Только на лицо сыпал снег, а не дождь.
… Ничего не слышно. Больно. Страшно — до рвущего грудь крика. То ли молитва, то ли мат, собственный вопль доносится из невероятной дали.
Где верх, где низ? Перед глазами — небо, низкое серое небо, косматые тучи, снег. Совсем рядом, надо только податься вперёд и опрокинуться в него. Как в детстве с обрыва в воду. Так же захватывает дух… Умиротворённые воспоминания пропадают быстро, остаётся реальность.
Реальность шипит помехами, сквозь которые — мат и монотонное: «Десятый, ответьте, приём! Десятый! Приём, приём!.».
Потом это стихает. Остаётся боль. Снег. Сгоревшие БТРы. И люди… Вернее, они уже не люди. Просто обгоревшие, посечённые осколками, расстрелянные тела, изломанные куклы. Они не имеют никакого отношения к жизни, не имеют права иметь, потому что если принять, что они — были живы, то…
Смерть.
Смерть — это страшно. Лежать сломанной куклой, стеклянными глазами пялиться в низкое серое небо, с отвратительной чёрной дырой в груди… Как у взводного, что лежит неподалёку.
Надо вставать, надо искать ещё живых, уходить отсюда, идти воевать дальше. Вставать в бесконечный строй идущих на смерть.
Ave, Caesar, morituri te salutant…
Не хочу умирать! У меня мать, я ей обещал! Обещал, что вернусь, что не брошу! Я боюсь, я не должен лежать сломанной куклой.
Господи, забери меня отсюда! Верните меня домой, мне больно и страшно, не хочу идти умирать, не хочу становиться куклой, которую город сожмёт своим уродливым кулаком и отбросит бесполезным хламом со стеклянными глазами.
Куклу не спрашивают, но я же человек. Я же боюсь! Я…
Захлёбываюсь словами — ору в полный голос, не слыша себя. Руки в огне невидимом, но страшном, потому что не могу ими пошевелить. Я уже калека, я сломан, куда мне дальше-то?!
Облака закрывают — непрочтённое небо.
Капитан избит, но готов ответ:
Кто-то вырвал страницы со словом «Победа».
Пропадает страх после первых слов,
Нужно делать так много, можно сделать так много.
Я когда-то был, я когда-то мог.
Где дорога туда, где начнётся дорога?
Чёрный Лукич
Калека. Однорукий урод. Попрошайка.
Да сами вы уроды! Никогда в жизни не унижался до попрошайничества. И не буду, лучше сдохну в канаве. Хотя бы перестану ощущать на себе ваши взгляды, от которых потом напрасно пытаюсь отмыться. Ур-роды…
Простите. Вырвалось. Я же псих, у меня даже справка есть — боевой посттравматический синдром. О чём бишь я? А, о переулке.
Я его нахожу в любом городе. Бегу от него, уезжаю, а ноги сами приносят. В нём всегда идёт дождь — он начинается с первым шагом в косую тень домов и заканчивается, как только выйдешь на соседнюю улицу. Я не встречал здесь ни одной живой души. Мой личный переулок… Сырой, холодный и грязный — прям как я.
Сегодня здесь висит в воздухе противная морось, проникающая сквозь штормовку с той лёгкостью, с какой вода проскальзывает сквозь пальцы… даже тех, у кого есть эти самые пальцы в количестве положенных десяти. У меня-то их три. Можно сказать «на обе руки», хе…
Чёрт, так сигареты промокнут. Надо бы валить отсюда, но… Как бы меня ни злил этот сырой переулок, зато здесь никто не пялится украдкой.
Присел на ступеньки ближайшего крыльца. Закурил, пока есть, что курить. Защипало в носу, чихнул… полегчало.
Сижу, курю и никуда не тороплюсь. Всё равно в Питере никого мокрым видом не удивишь… Да и не люблю я Питер, эти старческие беззубые челюсти бывшей столичной кокетки, которые всё пытаются меня проглотить, шамкают невнятно… Впрочем, я ненавижу все города планеты. Потому что внутри каждого для меня живёт он — чёрный город Грозный.
Нет, я ещё не до конца шизанулся, чтобы бредить наяву и не отличать реальность от прошлого, но порой… С какой болезненно-любопытной брезгливостью вы смо́трите, когда я застываю на улице посередине движения: сгорбившийся однорукий калека, вдруг увидевший в сплетении улиц город, который предал… Ненавижу вас.
Ненавижу себя.
Запрокидываю голову к небу — узкая щель низких туч между двумя ломаными линиями карнизов. Не глядя тушу сигарету о ступеньку, на которой сижу, бросаю тут же. На лице оседает морось. Чувствую себя десятилетним пацаном, которому ещё можно вот так сидеть и отчаянно сопротивляться собственным мыслям.
Слышал, говорят, что «дождь скрывает слёзы», но я не плачу. Давно во мне эта функция перегорела, ещё в детстве, когда батя помер… Тогда я поклялся себе, что никогда и ни за что не брошу мать. Что нас ничто не разлучит. Мальчишка… о собственном государстве не подумал.
Ещё сигарета — последняя. Пачка комкается и отправляется к предыдущему окурку. Морось сгущается, в ушах звенит — бывает.
Было. Уже было…
Только на лицо сыпал снег, а не дождь.
… Ничего не слышно. Больно. Страшно — до рвущего грудь крика. То ли молитва, то ли мат, собственный вопль доносится из невероятной дали.
Где верх, где низ? Перед глазами — небо, низкое серое небо, косматые тучи, снег. Совсем рядом, надо только податься вперёд и опрокинуться в него. Как в детстве с обрыва в воду. Так же захватывает дух… Умиротворённые воспоминания пропадают быстро, остаётся реальность.
Реальность шипит помехами, сквозь которые — мат и монотонное: «Десятый, ответьте, приём! Десятый! Приём, приём!.».
Потом это стихает. Остаётся боль. Снег. Сгоревшие БТРы. И люди… Вернее, они уже не люди. Просто обгоревшие, посечённые осколками, расстрелянные тела, изломанные куклы. Они не имеют никакого отношения к жизни, не имеют права иметь, потому что если принять, что они — были живы, то…
Смерть.
Смерть — это страшно. Лежать сломанной куклой, стеклянными глазами пялиться в низкое серое небо, с отвратительной чёрной дырой в груди… Как у взводного, что лежит неподалёку.
Надо вставать, надо искать ещё живых, уходить отсюда, идти воевать дальше. Вставать в бесконечный строй идущих на смерть.
Ave, Caesar, morituri te salutant…
Не хочу умирать! У меня мать, я ей обещал! Обещал, что вернусь, что не брошу! Я боюсь, я не должен лежать сломанной куклой.
Господи, забери меня отсюда! Верните меня домой, мне больно и страшно, не хочу идти умирать, не хочу становиться куклой, которую город сожмёт своим уродливым кулаком и отбросит бесполезным хламом со стеклянными глазами.
Куклу не спрашивают, но я же человек. Я же боюсь! Я…
Захлёбываюсь словами — ору в полный голос, не слыша себя. Руки в огне невидимом, но страшном, потому что не могу ими пошевелить. Я уже калека, я сломан, куда мне дальше-то?!
Страница
1 из 3
1 из 3