Был поздний ноябрь, время, когда почва уже застывает и хрустит под ботинками, а руки ветра, тонкие, но хваткие, становятся такими холодными, что кажется, будто он давно умер, а на небо его не взяли.
8 мин, 45 сек 2552
Был поздний ноябрь, и деревья застыли сновидениями какого-то печального сюрреалиста: потекли себе вверх и разветвились там, в промозглой однотонности.
Был поздний ноябрь, когда я понял, что приехал сюда явно не охотиться. Из-под подошвы выскочил камушек. Я вряд ли кого-то смог бы убить: четвероногого, крылатого, себе подобного — вот так запросто, как подобрать камень с обочины заросшей дороги.
Снег пока не лёг. Места — глухомань с отпечатками древности. Каждый поворот — будто портал в бездну. Каждый холм — будто курган. Отсутствие троп, никаких просек. А ещё озеро в киноварно-чёрной оправе кустов. Не замёрзло до сих пор, хотя вроде бы пора.
Я уселся на берегу, положил рядом бесполезное ружьё. Хотелось упасть, уснуть и закопаться в листву до самой весны. А лучше навсегда. Полуголый лес отражался в слюдяной глади. Ни крошки, ни намёка на лёд. И всё же вряд ли эту воду согревает изнутри ключ твоей любви.
Русалка.
Мы встретились два года назад. Мир тогда варился в пекле внезапно упавшего откуда-то лета, а озеро виделось сиреневым в кольце лиственниц и осин. «Расплавленный фианит», — подумал я, стоя на мелководье и рассеянно наблюдая за полётом стрекоз.
Ты оказалась совсем не волшебной: не щекотала за пятки, не заманивала в трясину и уж подавно не тащила на глубину. Просто сидела на противоположном берегу, опустив кончики пальцев в воду. Глаза у тебя были печальные, а волосы отдавали зеленью. Больше ничего не запомнил. Развернулся и ушёл. Думал, что показалось. Вернее, хотел, чтобы «показалось».
Когда вернулся — через мучительных двое суток, — ты сидела там же, словно за всё это время не совершила ни фрагмента движения.
И я переплыл озеро.
— Русалка?
Медленно перевела на меня взгляд, медленно вернула в исходную точку и сказала:
— Да.
— Кого-то ждёшь?
— Тебя.
— Серьёзно?
— Серьёзно.
Блаженно растянулся на берегу, стал рассматривать водоросли и листья на твоей спине — природа одела в них своё чадо, как в платье.
Разве забуду когда-нибудь то лето на Окай-озере, обронённом богами вдалеке от людей и жизни? Многое бы отдал, чтобы забыть, да не судьба, видимо. Я приходил каждый день, а ты хранила безмолвие, будто монахиня, и совсем не улыбалась, хоть и пытался развеселить всеми возможными и невозможными способами.
Русалка. Ну надо же. В самом деле часто забиралась на деревья, сидела на ветвях, а ещё чаще ходила вдоль кромки воды, и бусы на тонкой коже выглядели как запёкшаяся кровь. Тобой бы точно восхищались любые мистики и символисты вместе взятые. Рисовали и стихи, верно, посвящали, и песни слагали бы. А из меня ни художника не получилось, ни барда, ни воздыхателя. Увы.
Однажды, когда ты по привычке смотрела внутрь воды, окружённая хороводом из камыша и осоки, признался, выдёргивая звуки из горла силком:
— Ну не свободен, пойми.
— Знаю, — тебя не удивило откровение; даже не спросила, а зачем тогда я здесь, болтаюсь в приправленной солнцем воде, как забытый поплавок.
И когда заключал в объятия, не поднимала ресниц. Только торопливо перебирала когтями по моим лопаткам. Считала нити, что ли, из которых сплётен, не знаю. На плечах твоих оседала роса, а у висков тихо бились синие прожилки. Наверное, и сердце было заполнено тушью, качало её, по венам и каппилярам проталкивало. Однако не слышал, чтобы оно билось. Или не хотел услышать. Кто теперь разберёт.
Подступала осень, несла с собой пряный, сахарный запах, сбережённый в цветистом платке. Расправляла его, ведьма, над лесом, и ткань чадила обманутыми надеждами. А ты укрывалась платком, путалась в его узорах, становилась их частью, и в прозрачные глаза вливалось золото отсветов. Забавно: осенью радужка их приобретала оттенок хорошо заваренного чая. И пока в память кто-то посторонний записывал впечатления, как на диктофон, лез в рюкзак за термосом. Тебя всегда удивляли предметы человеческого быта, ты их любила изучать, и пластмассовая кружка, которую приносил специально, в руках нежити обрастала мхом и тиной. Но когда в городе, таясь от жены (будто преступник или извращенец какой-нибудь), осторожно распаковывал посудину, оставалось только вздыхать: куски чудес не хотели существовать в отрыве от озера и коряг.
— О чём думаешь? — ты бродила вокруг с охапкой побитого морозом тысячелистника.
Я не отвечал, смотрел в пламя костра. Запах опади усложнялся: то ли горечь в него вплеталась, то ли гарь. Огонь порождал россыпь мелких бликов у тебя в бусах, оставался там, теплился, играл. Проку от его игр, милая, — не согреет и не спасёт.
— Пойдёшь со мной? — бросил вопрос одновременно с галькой, и он запрыгал по тёмному зеркалу, погружаясь на секунду-другую и вновь появляясь на поверхности.
Ты покачала головой и уставилась в упор. Теперь только понял, почему избегала разговоров «глаза — в — глаза»: от неподвижного, матового взгляда бросало в озноб.
Был поздний ноябрь, когда я понял, что приехал сюда явно не охотиться. Из-под подошвы выскочил камушек. Я вряд ли кого-то смог бы убить: четвероногого, крылатого, себе подобного — вот так запросто, как подобрать камень с обочины заросшей дороги.
Снег пока не лёг. Места — глухомань с отпечатками древности. Каждый поворот — будто портал в бездну. Каждый холм — будто курган. Отсутствие троп, никаких просек. А ещё озеро в киноварно-чёрной оправе кустов. Не замёрзло до сих пор, хотя вроде бы пора.
Я уселся на берегу, положил рядом бесполезное ружьё. Хотелось упасть, уснуть и закопаться в листву до самой весны. А лучше навсегда. Полуголый лес отражался в слюдяной глади. Ни крошки, ни намёка на лёд. И всё же вряд ли эту воду согревает изнутри ключ твоей любви.
Русалка.
Мы встретились два года назад. Мир тогда варился в пекле внезапно упавшего откуда-то лета, а озеро виделось сиреневым в кольце лиственниц и осин. «Расплавленный фианит», — подумал я, стоя на мелководье и рассеянно наблюдая за полётом стрекоз.
Ты оказалась совсем не волшебной: не щекотала за пятки, не заманивала в трясину и уж подавно не тащила на глубину. Просто сидела на противоположном берегу, опустив кончики пальцев в воду. Глаза у тебя были печальные, а волосы отдавали зеленью. Больше ничего не запомнил. Развернулся и ушёл. Думал, что показалось. Вернее, хотел, чтобы «показалось».
Когда вернулся — через мучительных двое суток, — ты сидела там же, словно за всё это время не совершила ни фрагмента движения.
И я переплыл озеро.
— Русалка?
Медленно перевела на меня взгляд, медленно вернула в исходную точку и сказала:
— Да.
— Кого-то ждёшь?
— Тебя.
— Серьёзно?
— Серьёзно.
Блаженно растянулся на берегу, стал рассматривать водоросли и листья на твоей спине — природа одела в них своё чадо, как в платье.
Разве забуду когда-нибудь то лето на Окай-озере, обронённом богами вдалеке от людей и жизни? Многое бы отдал, чтобы забыть, да не судьба, видимо. Я приходил каждый день, а ты хранила безмолвие, будто монахиня, и совсем не улыбалась, хоть и пытался развеселить всеми возможными и невозможными способами.
Русалка. Ну надо же. В самом деле часто забиралась на деревья, сидела на ветвях, а ещё чаще ходила вдоль кромки воды, и бусы на тонкой коже выглядели как запёкшаяся кровь. Тобой бы точно восхищались любые мистики и символисты вместе взятые. Рисовали и стихи, верно, посвящали, и песни слагали бы. А из меня ни художника не получилось, ни барда, ни воздыхателя. Увы.
Однажды, когда ты по привычке смотрела внутрь воды, окружённая хороводом из камыша и осоки, признался, выдёргивая звуки из горла силком:
— Ну не свободен, пойми.
— Знаю, — тебя не удивило откровение; даже не спросила, а зачем тогда я здесь, болтаюсь в приправленной солнцем воде, как забытый поплавок.
И когда заключал в объятия, не поднимала ресниц. Только торопливо перебирала когтями по моим лопаткам. Считала нити, что ли, из которых сплётен, не знаю. На плечах твоих оседала роса, а у висков тихо бились синие прожилки. Наверное, и сердце было заполнено тушью, качало её, по венам и каппилярам проталкивало. Однако не слышал, чтобы оно билось. Или не хотел услышать. Кто теперь разберёт.
Подступала осень, несла с собой пряный, сахарный запах, сбережённый в цветистом платке. Расправляла его, ведьма, над лесом, и ткань чадила обманутыми надеждами. А ты укрывалась платком, путалась в его узорах, становилась их частью, и в прозрачные глаза вливалось золото отсветов. Забавно: осенью радужка их приобретала оттенок хорошо заваренного чая. И пока в память кто-то посторонний записывал впечатления, как на диктофон, лез в рюкзак за термосом. Тебя всегда удивляли предметы человеческого быта, ты их любила изучать, и пластмассовая кружка, которую приносил специально, в руках нежити обрастала мхом и тиной. Но когда в городе, таясь от жены (будто преступник или извращенец какой-нибудь), осторожно распаковывал посудину, оставалось только вздыхать: куски чудес не хотели существовать в отрыве от озера и коряг.
— О чём думаешь? — ты бродила вокруг с охапкой побитого морозом тысячелистника.
Я не отвечал, смотрел в пламя костра. Запах опади усложнялся: то ли горечь в него вплеталась, то ли гарь. Огонь порождал россыпь мелких бликов у тебя в бусах, оставался там, теплился, играл. Проку от его игр, милая, — не согреет и не спасёт.
— Пойдёшь со мной? — бросил вопрос одновременно с галькой, и он запрыгал по тёмному зеркалу, погружаясь на секунду-другую и вновь появляясь на поверхности.
Ты покачала головой и уставилась в упор. Теперь только понял, почему избегала разговоров «глаза — в — глаза»: от неподвижного, матового взгляда бросало в озноб.
Страница
1 из 3
1 из 3