Я стою, курю несчетную свою сигарету, смотрю на шлюху. Хотя нет, конечно же, нет, — на проститутку. Смотрю и оцениваю товар — она и есть товар. А самое прекрасное в этом то, что она сама это отлично знает и относится к этому, как должно.
22 мин, 43 сек 16542
Чем думали твои предки, ублюдок, позволив тебе родиться в мире, который они создали?
— Извините? — Он растерян, немудрено.
— Я говорю, почему папа не кончил на простынь, а мама скверно подмылась, — уточняю я.
— Отец хотел смену, — он нашел, наконец, с моей помощью точку опоры, — этот ресторанчик принадлежал еще моему прадеду.
— Который жил во времена, пока правил закон: «А оно тебе надо?» — уточняю я. Я знаю, что он согласится. Он бы согласился с чем угодно, не думая. Он так же болен этой болезнью, что позволила мне стать одним из плодов уродливого дерева эволюции мира — от«А оно тебе надо?» до«А оно тебе надо? Тогда отстегивай!». Хотя… Можно уже просто оставить два последних слова.
— Будешь стрелять, когда я пойду? — Спрашиваю я. Мне интересны его глаза, и, как я говорил, наплевать на смерть. Но он понимает, что зеркальные стекла дверей позволят мне увидеть его любое движение. И он знает, кто я. Это уж точно.
— Зачем? Мы же договорились! — Его удивление почти искренно. Мир «почти». Одна из причин того, что он стал таким, каким стал. «Почти» — страшный симптом болезни общества.
Я снимаю свою покупку со стойки, ставя ее на пол, потом снимаю корзину. Снимать одновременно и то, и другое я не стану — на секунду обе руки окажутся заняты. Это смерть. Мне все равно, но жить мне нравится, помните?
— Пошли, — хлопаю себя по бедру, как будто подзывая собаку и мы с проституткой выходим в ночь.
— Пойдем, мне надо скинуть товар барыгам, а потом надо будет тебя покормить. И самому тоже поесть. Да, да. Куплю, — она не успевает спросить, куплю ли я ей положенный дозняк, я это и сам знаю. Она кивает и торопливо шагает рядом со мной. Снег идет еще сильнее, но до утра машины-уборщики не выедут из гаражей. Рабочий день этого мира зависит от светлого времени суток. Я оглядываюсь — на снегу, рядом с нашими следами, остаются кровавые капли, что падают из моей оттаявшей корзины.
— Ты боишься? — Спрашиваю я, закуривая две сигареты и одну отдавая ей.
— Да, — спокойно отвечает она, — боюсь.
— Это хорошо. Но я не убиваю женщин. По крайней мере, просто так, — она улыбается. Улыбка ее еще недоверчива, но скоро она оттает. Потому, что хотя бы часть обряда купли и продажи прошла по правилам. Мне хочется вернуться — на миг желание становится острым и я встаю. Вернуться и расстрелять к чертовой матери этого кабатчика, а потом поджечь его кабак. Не по правилам. Но я сдерживаюсь. И мы идем дальше.
— Имя я тебе пока не придумал, — доверительно говорю я, — но скоро придумаю. Она снова кивает головой. Таковы законы, она моя вещь, я могу скинуть ее в канал, через который мы сейчас идем — и, в отличии от того, как если бы я ее трахнул бесплатно у фонаря, а потом забил, такой поступок, как скинуть ее в канал, по ее меркам, совершенно оправдан — я заплатил за это. В ее лохматой голове царит порядок. Но вот осмыслить происхождение этого порядка она уже не в состоянии и дело тут не в героине. Дело в программе дебилизации масс, в котором преуспел этот мир. И прекрасно. Родись я раньше, я был бы парией, гонимым и преследуемым, так как я не вписался бы ни в какой социум, кроме нынешнего, который создал меня, чтобы было, чего бояться. В противовес слову: «Отстегивай!».
В белой пелене уходят сквозь строй фонарей две фигуры. Я не знаю, можно ли сказать: «Два человека». Мужчина несет тяжелую бельевую корзину, маленькая женщина в тяжелых ботинках и в пальто — мужском, черном, огромном, из нарочито грубой ткани, спешит рядом с ним. Несмотря на тяжеленные ботинки, следы за ней остаются совсем маленькие. Две строчки следов, кровавый пунктир, строй фонарей, чернота сверху и расцвеченная разноцветно белизна снега снизу.
Тяжелые хлопья укрывают их следы и две фигуры, наконец, исчезают в темноте.
— Извините? — Он растерян, немудрено.
— Я говорю, почему папа не кончил на простынь, а мама скверно подмылась, — уточняю я.
— Отец хотел смену, — он нашел, наконец, с моей помощью точку опоры, — этот ресторанчик принадлежал еще моему прадеду.
— Который жил во времена, пока правил закон: «А оно тебе надо?» — уточняю я. Я знаю, что он согласится. Он бы согласился с чем угодно, не думая. Он так же болен этой болезнью, что позволила мне стать одним из плодов уродливого дерева эволюции мира — от«А оно тебе надо?» до«А оно тебе надо? Тогда отстегивай!». Хотя… Можно уже просто оставить два последних слова.
— Будешь стрелять, когда я пойду? — Спрашиваю я. Мне интересны его глаза, и, как я говорил, наплевать на смерть. Но он понимает, что зеркальные стекла дверей позволят мне увидеть его любое движение. И он знает, кто я. Это уж точно.
— Зачем? Мы же договорились! — Его удивление почти искренно. Мир «почти». Одна из причин того, что он стал таким, каким стал. «Почти» — страшный симптом болезни общества.
Я снимаю свою покупку со стойки, ставя ее на пол, потом снимаю корзину. Снимать одновременно и то, и другое я не стану — на секунду обе руки окажутся заняты. Это смерть. Мне все равно, но жить мне нравится, помните?
— Пошли, — хлопаю себя по бедру, как будто подзывая собаку и мы с проституткой выходим в ночь.
— Пойдем, мне надо скинуть товар барыгам, а потом надо будет тебя покормить. И самому тоже поесть. Да, да. Куплю, — она не успевает спросить, куплю ли я ей положенный дозняк, я это и сам знаю. Она кивает и торопливо шагает рядом со мной. Снег идет еще сильнее, но до утра машины-уборщики не выедут из гаражей. Рабочий день этого мира зависит от светлого времени суток. Я оглядываюсь — на снегу, рядом с нашими следами, остаются кровавые капли, что падают из моей оттаявшей корзины.
— Ты боишься? — Спрашиваю я, закуривая две сигареты и одну отдавая ей.
— Да, — спокойно отвечает она, — боюсь.
— Это хорошо. Но я не убиваю женщин. По крайней мере, просто так, — она улыбается. Улыбка ее еще недоверчива, но скоро она оттает. Потому, что хотя бы часть обряда купли и продажи прошла по правилам. Мне хочется вернуться — на миг желание становится острым и я встаю. Вернуться и расстрелять к чертовой матери этого кабатчика, а потом поджечь его кабак. Не по правилам. Но я сдерживаюсь. И мы идем дальше.
— Имя я тебе пока не придумал, — доверительно говорю я, — но скоро придумаю. Она снова кивает головой. Таковы законы, она моя вещь, я могу скинуть ее в канал, через который мы сейчас идем — и, в отличии от того, как если бы я ее трахнул бесплатно у фонаря, а потом забил, такой поступок, как скинуть ее в канал, по ее меркам, совершенно оправдан — я заплатил за это. В ее лохматой голове царит порядок. Но вот осмыслить происхождение этого порядка она уже не в состоянии и дело тут не в героине. Дело в программе дебилизации масс, в котором преуспел этот мир. И прекрасно. Родись я раньше, я был бы парией, гонимым и преследуемым, так как я не вписался бы ни в какой социум, кроме нынешнего, который создал меня, чтобы было, чего бояться. В противовес слову: «Отстегивай!».
В белой пелене уходят сквозь строй фонарей две фигуры. Я не знаю, можно ли сказать: «Два человека». Мужчина несет тяжелую бельевую корзину, маленькая женщина в тяжелых ботинках и в пальто — мужском, черном, огромном, из нарочито грубой ткани, спешит рядом с ним. Несмотря на тяжеленные ботинки, следы за ней остаются совсем маленькие. Две строчки следов, кровавый пунктир, строй фонарей, чернота сверху и расцвеченная разноцветно белизна снега снизу.
Тяжелые хлопья укрывают их следы и две фигуры, наконец, исчезают в темноте.
Страница 6 из 6