Шорник Антип Калачиков уважал в людях душевную чуткость и доброту. В минуты хорошего настроения, когда в доме устанавливался относительный мир, Антип ласково говорил жене...
35 мин, 29 сек 4981
— Мне дай волю — я день и ночь согласен играть.
Так тоже нельзя. Я понимаю.
— Хочешь, чекушечку тебе возьмем?
— Можно, — согласился Антип, Марфа вытерла слезы, встала.
— Иди пока в магазин, а я ужин соберу.
Антип надел брезент и стоял посреди избы, ждал, когда Марфа достанет из глубины огромного сундука, из-под тряпья разного, деньги. Стоял и смотрел на ее широкую спину.
— Вот еще какое дело, — небрежно начал он, — она уж старенькая стала… надо бы новую. А в магазин вчера только привезли. Хорошие! Давай заодно куплю.
— Кого? — Марфина спина перестала двигаться.
— Балалайку-то.
Марфа опять задвигалась. Достала деньги, села на сундук и стала медленно и трудно отсчитывать. Шевелила губами и хмурилась.
— Она у тебя играет еще, — сказала она.
— Там треснула досточка одна… дребезжит.
— А ты заклей. Возьми да варом аккуратненько.
— Разве можно инструмент варом? Ты что, бог с тобой!
Марфа замолчала. Снова стала считать деньги. Вид у нее был строгий и озабоченный.
— На, — она протянула Антипу деньги. В глаза ему не смотрела.
— На четвертинку только? — У Антипа отвисла нижняя губа.
— Да-а… — Ничего, она еще у тебя поиграет. Вон как хорошо сегодня играла!
— Эх, Марфа! — Антип тяжело вздохнул.
— Что «эх»? Что «эх»?
— Так… проехало.
— Антип повернулся и пошел к двери.
— А сколько она стоит-то? — спросила вдруг Марфа сурово.
— Да она стоит-то копейки! — Антип остановился у порога.
— Рублей шесть по новым ценам.
— На, — Марфа сердито протянула ему шесть рублей, Антип подошел к жене скорым шагом, взял деньги и молча вышел: разговаривать или медлить было опасно — Марфа легко могла раздумать.
Охота жить Поляна на взгорке, на поляне — избушка.
Избушка — так себе, амбар, рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге? Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни — собьют камелек, и трубу на крышу выведут, и нары сколотят — живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой — жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак, в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек… Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, тихое блаженство, радость. «А-а! — хочется сказать.»
— Вот так-то«. Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего — скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги — к камельку. И дремота охватит — сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.»
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и — думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Шел рядом и молчал как дурак… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает — хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
… Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку. В избушке было жарко. А на улице — морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге — промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом — знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
… Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом — стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи — к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
— Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания — не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник», — понял Никитич, охотник не станет спрашивать — зайдет, и все.
— Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
— Кто тут?
Так тоже нельзя. Я понимаю.
— Хочешь, чекушечку тебе возьмем?
— Можно, — согласился Антип, Марфа вытерла слезы, встала.
— Иди пока в магазин, а я ужин соберу.
Антип надел брезент и стоял посреди избы, ждал, когда Марфа достанет из глубины огромного сундука, из-под тряпья разного, деньги. Стоял и смотрел на ее широкую спину.
— Вот еще какое дело, — небрежно начал он, — она уж старенькая стала… надо бы новую. А в магазин вчера только привезли. Хорошие! Давай заодно куплю.
— Кого? — Марфина спина перестала двигаться.
— Балалайку-то.
Марфа опять задвигалась. Достала деньги, села на сундук и стала медленно и трудно отсчитывать. Шевелила губами и хмурилась.
— Она у тебя играет еще, — сказала она.
— Там треснула досточка одна… дребезжит.
— А ты заклей. Возьми да варом аккуратненько.
— Разве можно инструмент варом? Ты что, бог с тобой!
Марфа замолчала. Снова стала считать деньги. Вид у нее был строгий и озабоченный.
— На, — она протянула Антипу деньги. В глаза ему не смотрела.
— На четвертинку только? — У Антипа отвисла нижняя губа.
— Да-а… — Ничего, она еще у тебя поиграет. Вон как хорошо сегодня играла!
— Эх, Марфа! — Антип тяжело вздохнул.
— Что «эх»? Что «эх»?
— Так… проехало.
— Антип повернулся и пошел к двери.
— А сколько она стоит-то? — спросила вдруг Марфа сурово.
— Да она стоит-то копейки! — Антип остановился у порога.
— Рублей шесть по новым ценам.
— На, — Марфа сердито протянула ему шесть рублей, Антип подошел к жене скорым шагом, взял деньги и молча вышел: разговаривать или медлить было опасно — Марфа легко могла раздумать.
Охота жить Поляна на взгорке, на поляне — избушка.
Избушка — так себе, амбар, рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге? Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни — собьют камелек, и трубу на крышу выведут, и нары сколотят — живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой — жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак, в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек… Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, тихое блаженство, радость. «А-а! — хочется сказать.»
— Вот так-то«. Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего — скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги — к камельку. И дремота охватит — сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.»
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и — думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Шел рядом и молчал как дурак… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает — хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
… Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку. В избушке было жарко. А на улице — морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге — промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом — знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
… Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом — стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи — к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
— Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания — не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник», — понял Никитич, охотник не станет спрашивать — зайдет, и все.
— Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
— Кто тут?
Страница 3 из 11