На скамейке, у ворот, сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у него раннее солнышко, и он шагал по земле и легко чувствовал ее под ногами. А теперь — вечер, спокойный, с дымками по селу.
11 мин, 46 сек 16280
Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
— Ну, пошли, ладно, Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах — древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
— Может, я схожу к директору-то, попрошу? — заговорила мать.
Иван брился.
— Еще чего! В ноги упади — он довольный будет.
— Ну а как жа теперь? — Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней — понимала; разговор, наверно, последний.
— Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет… — Я ходил. Просил.
— Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете… — Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:
— Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.
— Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь? Што я там? Да ну, к шутам все! И вечно — слезы! Мне уж от этих слез житья нету.
— Сходила ба, попросила — не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так — уезжать. Вон у Кольки Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил… С людьми поговорить надо… — Они уж в милиции, права-то. Поздно.
— Ну в милицию съездил ба… — Хо-о! — изумился Иван.
— Ну ты даешь!
— Господи, господи… Всю жись вот так, И за што мне такая доля злосчастная! Проклятая я, што ли… Невмоготу становилось, Иван вышел во двор, умылся под рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость в душе и немножко надо веселей уезжать.
Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
— Ну! — Иван откинул пса, пошел в дом.
Мать накрывала на стол, — Ну, поработал ба на свинарнике… Они настойчивые, матери. И беспомощные.
— Ни под каким лозунгом, — твердо сказал Иван.
— Вся деревня смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только у него ничего не выйдет, — Господи, господи… … Позавтракали.
Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.
— С годок поработаю и приеду. Чего ты?
Мать вытерла слезы, — Может, схожу, сынок? — Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние, — Упрошу его… Он хороший мужик.
— Мам… Мне тоже тяжело.
— А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас, отдали так-то.
— Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать; «Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю». Причем всякий раз она напоминала, как надо сказать, хоть Иван давно уж запомнил слова. Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:
— Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю.
… И пошли по улице; мать, сын и собака.
Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб люди глазели в окна и говорили: «Ванька-то… уезжает, што ль, куда?» Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон грядущий. Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет дальше, а повернет и уйдет с соседом.
— Поехал?
— Поехал.
Закурили.
— Рыбачил, што ль?
— Попробовал поставить переметишки… Рано ишо.
— Рано, Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала разговор, бездумно, не то задумчиво глядела в ту сторону, куда уезжал сын.
— Не пей там, — посоветовал дед.
— Город — он и есть город — чужие все. Пообвыкни сперва… — Што я, алкаш, што ли?
Еще постояли.
— Ну, с богом!
— Ну, пошли, ладно, Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах — древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
— Может, я схожу к директору-то, попрошу? — заговорила мать.
Иван брился.
— Еще чего! В ноги упади — он довольный будет.
— Ну а как жа теперь? — Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней — понимала; разговор, наверно, последний.
— Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет… — Я ходил. Просил.
— Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете… — Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:
— Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.
— Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь? Што я там? Да ну, к шутам все! И вечно — слезы! Мне уж от этих слез житья нету.
— Сходила ба, попросила — не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так — уезжать. Вон у Кольки Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил… С людьми поговорить надо… — Они уж в милиции, права-то. Поздно.
— Ну в милицию съездил ба… — Хо-о! — изумился Иван.
— Ну ты даешь!
— Господи, господи… Всю жись вот так, И за што мне такая доля злосчастная! Проклятая я, што ли… Невмоготу становилось, Иван вышел во двор, умылся под рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость в душе и немножко надо веселей уезжать.
Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
— Ну! — Иван откинул пса, пошел в дом.
Мать накрывала на стол, — Ну, поработал ба на свинарнике… Они настойчивые, матери. И беспомощные.
— Ни под каким лозунгом, — твердо сказал Иван.
— Вся деревня смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только у него ничего не выйдет, — Господи, господи… … Позавтракали.
Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.
— С годок поработаю и приеду. Чего ты?
Мать вытерла слезы, — Может, схожу, сынок? — Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние, — Упрошу его… Он хороший мужик.
— Мам… Мне тоже тяжело.
— А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас, отдали так-то.
— Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.
Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда-нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать; «Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю». Причем всякий раз она напоминала, как надо сказать, хоть Иван давно уж запомнил слова. Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:
— Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу дальнюю.
… И пошли по улице; мать, сын и собака.
Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб люди глазели в окна и говорили: «Ванька-то… уезжает, што ль, куда?» Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон грядущий. Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет дальше, а повернет и уйдет с соседом.
— Поехал?
— Поехал.
Закурили.
— Рыбачил, што ль?
— Попробовал поставить переметишки… Рано ишо.
— Рано, Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала разговор, бездумно, не то задумчиво глядела в ту сторону, куда уезжал сын.
— Не пей там, — посоветовал дед.
— Город — он и есть город — чужие все. Пообвыкни сперва… — Што я, алкаш, што ли?
Еще постояли.
— Ну, с богом!
Страница 3 из 4