В огромном Детском мире ее веселым бородатым папашкой было приобретено это чудо оптики — голубая трубка, в которой складывались случайным образом, расцветали и сворачивались бутоны цвета веселых монпасье из жестяной коробки с лимончиками и апельсинчиками на бочках. Она садилась на дубовый паркет в бабушкиной комнате их огромной коммуналки в одном из арбатских переулков, прикладывала глаз к окуляру и замирала, то так то этак поворачивая трубку и любуясь образующимися неведомыми соцветиями и знаками…
14 мин, 17 сек 4729
За стеной бабушка ругалась с соседкой Любовью Сергеевной — бывшей балериной Большого, мама разговаривала с Натальей Степанной — бывшей владелицей всего этого трехэтажного особнячка, нынче ютящейся в комнате с эркером, выходящей во двор. А веселый папашка кормил своих любимиц — десяток гюрз и одну кобру на втором, мансардном этаже, в комнате, заваленной послереволюционным и довоенным хламом.
Волшебные цветы вспыхивали в восторженных детских глазах, острыми звездными лучами цеплялись друг за друга, словно по команде перестраивались, подчиняясь неведомому правилу Оборота.
Звезды. Они манили ее и позже.
Темные дачные ночи мерно дышали под одеялом остывающего воздуха, тонко зудели тучи комаров, поднимающихся с торфяных Северо-Восточных болот, со стороны мелиоративных канав наплывал туман и лягушачий скрип. Лежа в объятиях толстого матрасного тела и глядя в окно на одинокие огоньки в вышине, Маша дожидалась, пока бабушкин храп окрепнет, перейдет из меццо-форте в победное фортиссимо, вставала, долго и тщательно одевалась. Страшнее холода были комары. Мерзкие кровопийцы норовили проткнуть носатыми мордами несколько слоев одежды, поэтому Маша надевала в следующей последовательности: колготки, майку, футболку, брюки, еще одни — ватные, бабушкины, два свитера, телогрейку, шапку и поверх всего этого безобразия заводской черный бабушкин халат, делавший ее похожей на изрядно располневшую смерть. Тихо щелкали и звякали три дверных замка и одна цепочка. Тяжелая дверь веранды приоткрывалась, выпуская наружу — из царства ликующего храпа в царство призрачной ночной тишины. Маша обходила дом, по приставной лестнице поднималась на крышу веранды и ложилась там, отдавая восторженный детский взор, весь, без остатка, калейдоскопу чужих светил. Те вели друг с другом бесконечные молчаливые разговоры, дышали, мерцая, щупали темноту тонкими пальцами, кружились в хороводе. Сиятельный смерч вытягивал мысли через самоцветы глаз, жадно уносил в ковчеге темноты в неведомые дали, полные странных образов, пугающих картин, задумчивой пустоты, в которой порой плавало одно-единственное СЛОВО. Замерев, Маша лежала до тех пор, пока холод и комары не становились невыносимы, после чего спускалась и торопливо возвращалась на крыльцо. Дети обычно боятся темноты — она не боялась. Но пройти ночью по узкой тропинке, делившей участок на две неравные части, до калитки — не решилась бы. Видимая у дома тропинка на середине пути внезапно исчезала, словно размывалась. И Маша каждый раз задавала себе вопрос — а что там, за неведомой чертой? Казалось, пространство истаяло в чернильной темноте, явившейся ниоткуда аналогом пустоты. И туман всегда стоял там, у границы видимого мира — в Доме с фонарем фонарь погас, а задувший его ветер заигрался с дымчатыми пластами, как с привидениями, забыв о скором рассвете.
Стоя на крыльце и холодея — не оттого, что замерзла, а от ощущения причастности к еженощному чуду исчезновения мира, она еще пару минут смотрела туда — в клубящийся туман, из которого иногда выглядывали обломанные резцы заборчика, похожая на ногу гиганта штанга линии электропередач, сумрачные кроны деревьев и кустов, густо росших по обеим сторонам улицы номер восемь их дачного поселка. Затем Маша ныряла в дверь, торопилась, словно кто-то действительно мог погнаться за ней — туман ли, темнота ли? Запирала дверь на все замки и, скинув большую часть облачения, залезала под теплое одеяло, грея дыханием закоченевшие ладони. Мгновение страха — перед тем как юркнуть в дверь, взбудораживало воображение, подстегивало. Сны, порожденные им были путаными, но яркими, пугающими, но привлекательными.
Ясные утра дарили солнечную перспективу: тропинка сворачивалась протоптанным клубочком площадки у калитки, тогда еще новой, крашенной зеленой краской, с извечной щеколдой и замочной скважиной у жестяной, покрытой капельками росы ручки. Зелень деревьев была ярка, где-то лаяли собаки, слышался стук молотка, птичий щебет и посвист. Все пребывало на своем месте, и место находилось для всего. День босоного пробегал в нехитрых заботах, вечер был духовит и полон покоя, и Машу снова начинали манить ночь, темнота, туман. Калейдоскоп ночных превращений делал ее толстой — из худенькой, обрезал блестящим звездным ножом нить тропинки, словно рассекал поперек вену, пространство оборачивалось темнотой, пустотой, туманом. Она вновь стояла на крыльце, спеша открыть дверь и уже слыша бабушкин храп — этот ревущий страж родного мира. Дверь подалась. Маша уже шагнула одной ногой через порог, но вдруг развернулась и, сжав губы, спустилась на тропинку. Чего она желала? Упасть в пропасть неведомого в том месте, где тропинка исчезала? Коснуться подушечками пальцев невидимой грани? Или — больше — дойти до калитки, отодвинуть щеколду, потянуть мертвенно холодную ручку на себя и увидеть в волнующихся пластах белесого тумана — что?
Гравий у нижней ступени сухо зашелестел под ногами. Дымка вилась вокруг, комариный хор неожиданно отдалился, запутался в загустевшей патокой тишине — и замолк.
Волшебные цветы вспыхивали в восторженных детских глазах, острыми звездными лучами цеплялись друг за друга, словно по команде перестраивались, подчиняясь неведомому правилу Оборота.
Звезды. Они манили ее и позже.
Темные дачные ночи мерно дышали под одеялом остывающего воздуха, тонко зудели тучи комаров, поднимающихся с торфяных Северо-Восточных болот, со стороны мелиоративных канав наплывал туман и лягушачий скрип. Лежа в объятиях толстого матрасного тела и глядя в окно на одинокие огоньки в вышине, Маша дожидалась, пока бабушкин храп окрепнет, перейдет из меццо-форте в победное фортиссимо, вставала, долго и тщательно одевалась. Страшнее холода были комары. Мерзкие кровопийцы норовили проткнуть носатыми мордами несколько слоев одежды, поэтому Маша надевала в следующей последовательности: колготки, майку, футболку, брюки, еще одни — ватные, бабушкины, два свитера, телогрейку, шапку и поверх всего этого безобразия заводской черный бабушкин халат, делавший ее похожей на изрядно располневшую смерть. Тихо щелкали и звякали три дверных замка и одна цепочка. Тяжелая дверь веранды приоткрывалась, выпуская наружу — из царства ликующего храпа в царство призрачной ночной тишины. Маша обходила дом, по приставной лестнице поднималась на крышу веранды и ложилась там, отдавая восторженный детский взор, весь, без остатка, калейдоскопу чужих светил. Те вели друг с другом бесконечные молчаливые разговоры, дышали, мерцая, щупали темноту тонкими пальцами, кружились в хороводе. Сиятельный смерч вытягивал мысли через самоцветы глаз, жадно уносил в ковчеге темноты в неведомые дали, полные странных образов, пугающих картин, задумчивой пустоты, в которой порой плавало одно-единственное СЛОВО. Замерев, Маша лежала до тех пор, пока холод и комары не становились невыносимы, после чего спускалась и торопливо возвращалась на крыльцо. Дети обычно боятся темноты — она не боялась. Но пройти ночью по узкой тропинке, делившей участок на две неравные части, до калитки — не решилась бы. Видимая у дома тропинка на середине пути внезапно исчезала, словно размывалась. И Маша каждый раз задавала себе вопрос — а что там, за неведомой чертой? Казалось, пространство истаяло в чернильной темноте, явившейся ниоткуда аналогом пустоты. И туман всегда стоял там, у границы видимого мира — в Доме с фонарем фонарь погас, а задувший его ветер заигрался с дымчатыми пластами, как с привидениями, забыв о скором рассвете.
Стоя на крыльце и холодея — не оттого, что замерзла, а от ощущения причастности к еженощному чуду исчезновения мира, она еще пару минут смотрела туда — в клубящийся туман, из которого иногда выглядывали обломанные резцы заборчика, похожая на ногу гиганта штанга линии электропередач, сумрачные кроны деревьев и кустов, густо росших по обеим сторонам улицы номер восемь их дачного поселка. Затем Маша ныряла в дверь, торопилась, словно кто-то действительно мог погнаться за ней — туман ли, темнота ли? Запирала дверь на все замки и, скинув большую часть облачения, залезала под теплое одеяло, грея дыханием закоченевшие ладони. Мгновение страха — перед тем как юркнуть в дверь, взбудораживало воображение, подстегивало. Сны, порожденные им были путаными, но яркими, пугающими, но привлекательными.
Ясные утра дарили солнечную перспективу: тропинка сворачивалась протоптанным клубочком площадки у калитки, тогда еще новой, крашенной зеленой краской, с извечной щеколдой и замочной скважиной у жестяной, покрытой капельками росы ручки. Зелень деревьев была ярка, где-то лаяли собаки, слышался стук молотка, птичий щебет и посвист. Все пребывало на своем месте, и место находилось для всего. День босоного пробегал в нехитрых заботах, вечер был духовит и полон покоя, и Машу снова начинали манить ночь, темнота, туман. Калейдоскоп ночных превращений делал ее толстой — из худенькой, обрезал блестящим звездным ножом нить тропинки, словно рассекал поперек вену, пространство оборачивалось темнотой, пустотой, туманом. Она вновь стояла на крыльце, спеша открыть дверь и уже слыша бабушкин храп — этот ревущий страж родного мира. Дверь подалась. Маша уже шагнула одной ногой через порог, но вдруг развернулась и, сжав губы, спустилась на тропинку. Чего она желала? Упасть в пропасть неведомого в том месте, где тропинка исчезала? Коснуться подушечками пальцев невидимой грани? Или — больше — дойти до калитки, отодвинуть щеколду, потянуть мертвенно холодную ручку на себя и увидеть в волнующихся пластах белесого тумана — что?
Гравий у нижней ступени сухо зашелестел под ногами. Дымка вилась вокруг, комариный хор неожиданно отдалился, запутался в загустевшей патокой тишине — и замолк.
Страница
1 из 5
1 из 5