Мэтр проснулся в чудесном настроении: ему наконец приснилась любимая девочка, с коей они провели вместе прекрасный романтический вечер в уютном незнакомым кафе со шторками, цветами, свечой на столе и уютным диванчиком, где прежде никогда не бывали и где маленькая Джульетта расположилась у него на коленях, кокетничала, ерзала своими ещё детскими, наглыми ножонками, шептала на ухо милые шалости, а под конец встречи даже оказалась совершенно без ничего под атласным халатиком абсолютно не подходящим для хоть и романтической комнатки, отделенной от общего зала несколькими шторками, но все же считающимся общественным местом.
13 мин, 25 сек 3321
«Ах, это лучше, чем на самом деле, — подумал мэтр Филипп проснувшись с полнокровным ощущением наслаждения, — все было чудесно, как может быть лишь во сне, и без всяких расплат, последующих слез, обвинений и грандиозных последствий».
— Этим ты уничтожил всё, идиот! Всё, понимаешь? Ты больше не известный поэт и уважаемый в городе человек, нет, голуба, теперь ты педофил, извращенец, преступник, худший из людей, единым росчерком перечеркнувший все созданное прежде доброе, уничтоживший до самого основания собственными руками! Нет и не может быть прощения тебе ни от меня, ни от дочери, ни от любого нормального человека, ибо отныне единственное достойное твое название есть мерзкая, отвратительная, дохлая тварь!
Приблизительно в таком тоне вчера вечером выговаривала, не привыкшая бросать громкие фразы тихим шепотом Аполлинария Ксенофонтовна своему мужу — редактору областного литературного журнала «Вечный зов», известнейшему в городе пятидесятилетнему поэту Филиппу Эрастовичу Кирсаку, главе местного поэтического цеха, человеку, внимания которого добивались поголовно вся пишущая братия не только области, но и далеко за ее пределами, а многие начинающие были искренне благодарны за школу высокого писательского мастерства созданную Кирсаком, считая за честь называть себя его ученицами.
«Хорош росчерк, — вспомнил мэтр первые объятия с Жулькой, будто случайные, будто ни с чего, когда они в его редакционном кабинете работали над ее стишком перед отсылкой в элитарный поэтический журнальчик: он тогда для воодушевления принял бокал молодого, еще играющего красного вина, привезенной на днях делегацией из Крыма, а она выдавала строфу за строфой закинув ручки за голову и ероша взрослую модную прическу как попало, вдруг хмурая и шкодливая одновременно влезла к нему на колени.
— Ты не только себя — всю семью покрыл несмываемым позором… теперь во мне будут видеть не супругу поэта милостью божией, а возможно соучастницу «того самого, который»…, при этом понижать голос да оглядываться по сторонам, ибо даже произнесение вслух нашей фамилии станет грязью недостойной человеческого общества. Я не говорю приличного общества, но и даже самого примитивного. Придется уезжать из города… обязательно придётся, куда нам здесь деваться… куда? Ты опозорил нас, Филиппок, напрочь уничтожил, убил, паскуда… В аду тебе поселение на вечные времена. Жаль, что только посадят. Боже мой, какой позор, какой позор! Как в глаза людям нам теперь смотреть?
Она разрыдалась было, но тут же взяла себя в руки и продолжила:
— Ладно, когда ты крутил напропалую со своими детными поэтессами, переживающим вторую молодость, бегающим по лит посиделкам от мужей в поисках флирта, я могу простить даже студенток филфака, сама пришла оттуда, но зачем к седым волосам потребовался тринадцатилетний ребенок, девочка тебе зачем? Как можно было опуститься до этого при твоем положении в городе, что теперь скажут знакомые, почитатели таланта, я не говорю про себя, перед дочерью не стыдно?
Внук уже спал, да и соседи могли услышать, поэтому жена то сипела, то потрескивала негромкими звуками раскаленной сковородки, а дочь молча слушала из другой комнаты, не вступая в родительскую разборку, хотя ей тоже очень хотелось потрепать любвеобильного папашу за седые вихры.
Из прогорклого жёниного сипа ему сделалось ясно, что супруга не знает всего случившегося с мужем, наивно полагая, что имел место единичный казус Кирсака, при котором дурная тромбозная кровь хлестанула в старческую башку, и загипсованным мозгам пришлось испытать нечто вроде апоплексического удара на сексуальной почве, в то время как на самом деле сожительство мэтра с талантливой юной поэтессой длилось уже долее года, и не только городская литературная среда была в курсе событий, но даже, когда они совместно прилетали на литературные празднества в иные места, добросердечные хозяева селили мэтра с его мисстрисс в смежных гостиничных номерах, а приятели-редакторы тамошних альманахов с удовольствием печатали по соседству с его строками про кровь на девичьем тоненьком бедре, ее пронзительно-обнаженные стихи-вопли, коими, впрочем, она отличалась еще до знакомства с мэтром.
За год Филипп выдал на гора полтысячи сумасшедших стихов о соблазнительной, проказливой, а местами неподражаемо подлой нимфетке, воспевая высокие отношения двух близких по духу поэтических натур, внезапно перелившихся в бредовую связь, да ничего кроме этого не шло в голову.
После таких рекламаций мэтр не счел нужным оставаться с гневливой женщиной в одной комнате, и чтобы не разразиться ответной тирадой, рвущейся с языка, вышел в свой кабинет, где обычно работал, и куда без особого дозволения никто являться не имел права.
Там рухнул не раздеваясь на диван, но сегодня проснулся в недурном настроении после ночи страстной любви, испытав реальное наслаждение и находясь под его впечатлением в легкой счастливой прострации свойственной пожилому возрасту в противовес молодому более глубокому, но скоропроходящему удовольствию.
— Этим ты уничтожил всё, идиот! Всё, понимаешь? Ты больше не известный поэт и уважаемый в городе человек, нет, голуба, теперь ты педофил, извращенец, преступник, худший из людей, единым росчерком перечеркнувший все созданное прежде доброе, уничтоживший до самого основания собственными руками! Нет и не может быть прощения тебе ни от меня, ни от дочери, ни от любого нормального человека, ибо отныне единственное достойное твое название есть мерзкая, отвратительная, дохлая тварь!
Приблизительно в таком тоне вчера вечером выговаривала, не привыкшая бросать громкие фразы тихим шепотом Аполлинария Ксенофонтовна своему мужу — редактору областного литературного журнала «Вечный зов», известнейшему в городе пятидесятилетнему поэту Филиппу Эрастовичу Кирсаку, главе местного поэтического цеха, человеку, внимания которого добивались поголовно вся пишущая братия не только области, но и далеко за ее пределами, а многие начинающие были искренне благодарны за школу высокого писательского мастерства созданную Кирсаком, считая за честь называть себя его ученицами.
«Хорош росчерк, — вспомнил мэтр первые объятия с Жулькой, будто случайные, будто ни с чего, когда они в его редакционном кабинете работали над ее стишком перед отсылкой в элитарный поэтический журнальчик: он тогда для воодушевления принял бокал молодого, еще играющего красного вина, привезенной на днях делегацией из Крыма, а она выдавала строфу за строфой закинув ручки за голову и ероша взрослую модную прическу как попало, вдруг хмурая и шкодливая одновременно влезла к нему на колени.
— Ты не только себя — всю семью покрыл несмываемым позором… теперь во мне будут видеть не супругу поэта милостью божией, а возможно соучастницу «того самого, который»…, при этом понижать голос да оглядываться по сторонам, ибо даже произнесение вслух нашей фамилии станет грязью недостойной человеческого общества. Я не говорю приличного общества, но и даже самого примитивного. Придется уезжать из города… обязательно придётся, куда нам здесь деваться… куда? Ты опозорил нас, Филиппок, напрочь уничтожил, убил, паскуда… В аду тебе поселение на вечные времена. Жаль, что только посадят. Боже мой, какой позор, какой позор! Как в глаза людям нам теперь смотреть?
Она разрыдалась было, но тут же взяла себя в руки и продолжила:
— Ладно, когда ты крутил напропалую со своими детными поэтессами, переживающим вторую молодость, бегающим по лит посиделкам от мужей в поисках флирта, я могу простить даже студенток филфака, сама пришла оттуда, но зачем к седым волосам потребовался тринадцатилетний ребенок, девочка тебе зачем? Как можно было опуститься до этого при твоем положении в городе, что теперь скажут знакомые, почитатели таланта, я не говорю про себя, перед дочерью не стыдно?
Внук уже спал, да и соседи могли услышать, поэтому жена то сипела, то потрескивала негромкими звуками раскаленной сковородки, а дочь молча слушала из другой комнаты, не вступая в родительскую разборку, хотя ей тоже очень хотелось потрепать любвеобильного папашу за седые вихры.
Из прогорклого жёниного сипа ему сделалось ясно, что супруга не знает всего случившегося с мужем, наивно полагая, что имел место единичный казус Кирсака, при котором дурная тромбозная кровь хлестанула в старческую башку, и загипсованным мозгам пришлось испытать нечто вроде апоплексического удара на сексуальной почве, в то время как на самом деле сожительство мэтра с талантливой юной поэтессой длилось уже долее года, и не только городская литературная среда была в курсе событий, но даже, когда они совместно прилетали на литературные празднества в иные места, добросердечные хозяева селили мэтра с его мисстрисс в смежных гостиничных номерах, а приятели-редакторы тамошних альманахов с удовольствием печатали по соседству с его строками про кровь на девичьем тоненьком бедре, ее пронзительно-обнаженные стихи-вопли, коими, впрочем, она отличалась еще до знакомства с мэтром.
За год Филипп выдал на гора полтысячи сумасшедших стихов о соблазнительной, проказливой, а местами неподражаемо подлой нимфетке, воспевая высокие отношения двух близких по духу поэтических натур, внезапно перелившихся в бредовую связь, да ничего кроме этого не шло в голову.
После таких рекламаций мэтр не счел нужным оставаться с гневливой женщиной в одной комнате, и чтобы не разразиться ответной тирадой, рвущейся с языка, вышел в свой кабинет, где обычно работал, и куда без особого дозволения никто являться не имел права.
Там рухнул не раздеваясь на диван, но сегодня проснулся в недурном настроении после ночи страстной любви, испытав реальное наслаждение и находясь под его впечатлением в легкой счастливой прострации свойственной пожилому возрасту в противовес молодому более глубокому, но скоропроходящему удовольствию.
Страница
1 из 4
1 из 4