«Теперь я уже могу судить окончательно, что жизнь мне не удалась. Сегодня мне стукнуло полных тринадцать лет. Это уже очень порядочно. И за всю мою жизнь у меня не было ни приключений, ни увлечений и вообще никаких интересных случаев…» Так написала я в своем дневнике утром 30 апреля 1938 года, не подозревая, что уже вечером меня смутит очень странное происшествие.
459 мин, 6 сек 12073
Расщепей показал мне старинное объявление: «Продается горничная девка, обученная куафюру, знает по-французски, с хорошим голосом и может искусно играть роли на театре, о чем и уведомляются любители оного, а потом годится убирать господ и приготовлять хорошее кушанье. О цене справиться…» И Устя Бирюкова, оказывается, была такой крепостной артисткой. Совсем еще маленькой она обратила на себя внимание барина: у нее был хороший голос, она отлично плясала. Ее стали обучать танцам и французскому языку, она пела куплеты и играла всевозможных амуров и зефиров. И вот однажды… Так рассказывал мне Расщепей, а сам в это время надевал на меня что-то вроде казакина и повязывал мне голову платком, отходил, прищуривался. Взглянув в зеркало, я уже не узнала себя. Я, словно по волшебству, превратилась в Устю Бирюкову.
И вот я — Устя Бирюкова, крепостная помещика Кореванова. 1812 год. Люди у нас на дворе говорят о мужике сердитом — Наполеоне. Не поладил с ним наш царь, и теперь идет мужик сердитый с огнем и громом на нашу землю. А наш барин, балующийся сочинительством и не раз уже писавший пьесы для своего театра, написал теперь новое представление:
«Нравоучительная аллегория о кровожадном корсиканце-разбойнике Средиземного моря и благодетельной пастушке Нимфодоре. С маршами, пасторалями, битвами, провалами и метаморфозами».
Роль Нимфодоры исполняю я, Устя.
Я должна спеть о честных сердцах и храбрых испанцах и потом провести среди зрителей сбор на ополчение.
К вечеру съезжаются приглашенные на спектакль соседние помещики. Перед самым спектаклем появляется неожиданный гость, черноусый и краснолицый гусар. Он отпросился у своего генерала, Багратиона, и скачет из Житомира, где он стоял, в армию, Наш барин уговаривает его передохнуть и посмотреть спектакль. Гусар неловко мнется, глядя на пыльные ботфорты свои, и прислушивается к веселому говору, доносящемуся из гостиной… Наконец он смущенно уступает.
— Я поклонник красоты во всех ее отраслях, — говорит он, потряхивая лохматой черной головой, на которой белеет седой локон.
— Во всех отраслях — в юной деве или произведениях художеств, в подвигах ли, военном и гражданском, в словесности ли, — всюду слуга ее, везде раб ее, поэт ее!
Он еще больше краснеет и хмурится, когда хозяин представляет его гостям:
— Прошу, господа… Счастливый случай! Нас посетил Денис Васильевич Давыдов, славный залетный наш стихотворец!
Гости, глазея, толпой окружают гусара, и он, застенчиво улыбаясь в усы, рассказывает им походные свои истории, вспоминает, как в детстве его благословил Суворов.
«Это будет военный человек, — сказал великий полководец.»
— Я не умру, а он уже три сражения выиграет!«— … Я бросил псалтырь, — повествует Давыдов, — замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няньке и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество… Только розга обратила меня к миру и ученью… А семнадцати лет привязали меня, недоросля, к огромному палашу, опустили в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического моего гения муко́й и треуголкою.»
Помещики слушают развесив уши, а гусар, уже хвативший с дороги несколько стаканов вина, осмелев, стуча кулаками по столу так, что подпрыгивают тарелки и валятся бокалы, продолжает свой лихой рассказ:
— В юности я пострадал за «возмутительные» вирши… Что делать, господа! Рукописные лоскутки — утеха молодых, соблазн степенных. Музу я призывал во время дежурств своих в казарму, в госпиталь и даже в эскадронную конюшню… Я не шаркун из гостиной. Я татарин по пращуру. А усы мои едва не примерзли в славном деле под Свеаборгом к хладным скалам Финляндии.
А потом, уступая просьбам почтенных гостей, он читает одно из своих известных залетных посланий:
Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить еще досужно:
Завтра трубы затрубят, Завтра громы загремят.
Выпьем же и поклянемся, Что проклятью предаемся, Если мы когда-нибудь Шаг отступим, побледнеем, Пожалеем нашу грудь И в несчастье оробеем.
Он грозно поводит очами и потрясает клятвенным бокалом:
Пусть мой ус, краса природы, Черно-бурый, в завитках, Иссечется в юны годы, И исчезнет, яко прах!
Пусть… Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя, Саблю вон — и в сечу! Вот Пир иной нам бог дает, Пир задорней, удалее, И шумней, и веселее… Нут-ка, кивер набекрень, И — ура! Счастливый день!
Бушует гусар, бьет бокал о каблук, уже с усмешкой поглядывает на оторопевших гостей, но хозяин просит всех проследовать в театр.
И, цепляясь палашом за стулья, опрокидывая их, гусар бредет в толпе гостей смотреть аллегорию и пастораль.
А я, Устя, все время слушала, как гремел диковинный гость, и поглядывала сквозь замочную скважину в дверях, а теперь, уже одетая к представлению, гляжу на него из-за занавеса и не замечаю, как подкрался Филимон, управляющий.
И вот я — Устя Бирюкова, крепостная помещика Кореванова. 1812 год. Люди у нас на дворе говорят о мужике сердитом — Наполеоне. Не поладил с ним наш царь, и теперь идет мужик сердитый с огнем и громом на нашу землю. А наш барин, балующийся сочинительством и не раз уже писавший пьесы для своего театра, написал теперь новое представление:
«Нравоучительная аллегория о кровожадном корсиканце-разбойнике Средиземного моря и благодетельной пастушке Нимфодоре. С маршами, пасторалями, битвами, провалами и метаморфозами».
Роль Нимфодоры исполняю я, Устя.
Я должна спеть о честных сердцах и храбрых испанцах и потом провести среди зрителей сбор на ополчение.
К вечеру съезжаются приглашенные на спектакль соседние помещики. Перед самым спектаклем появляется неожиданный гость, черноусый и краснолицый гусар. Он отпросился у своего генерала, Багратиона, и скачет из Житомира, где он стоял, в армию, Наш барин уговаривает его передохнуть и посмотреть спектакль. Гусар неловко мнется, глядя на пыльные ботфорты свои, и прислушивается к веселому говору, доносящемуся из гостиной… Наконец он смущенно уступает.
— Я поклонник красоты во всех ее отраслях, — говорит он, потряхивая лохматой черной головой, на которой белеет седой локон.
— Во всех отраслях — в юной деве или произведениях художеств, в подвигах ли, военном и гражданском, в словесности ли, — всюду слуга ее, везде раб ее, поэт ее!
Он еще больше краснеет и хмурится, когда хозяин представляет его гостям:
— Прошу, господа… Счастливый случай! Нас посетил Денис Васильевич Давыдов, славный залетный наш стихотворец!
Гости, глазея, толпой окружают гусара, и он, застенчиво улыбаясь в усы, рассказывает им походные свои истории, вспоминает, как в детстве его благословил Суворов.
«Это будет военный человек, — сказал великий полководец.»
— Я не умру, а он уже три сражения выиграет!«— … Я бросил псалтырь, — повествует Давыдов, — замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няньке и отрубил хвост борзой собаке, думая тем исполнить пророчество… Только розга обратила меня к миру и ученью… А семнадцати лет привязали меня, недоросля, к огромному палашу, опустили в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического моего гения муко́й и треуголкою.»
Помещики слушают развесив уши, а гусар, уже хвативший с дороги несколько стаканов вина, осмелев, стуча кулаками по столу так, что подпрыгивают тарелки и валятся бокалы, продолжает свой лихой рассказ:
— В юности я пострадал за «возмутительные» вирши… Что делать, господа! Рукописные лоскутки — утеха молодых, соблазн степенных. Музу я призывал во время дежурств своих в казарму, в госпиталь и даже в эскадронную конюшню… Я не шаркун из гостиной. Я татарин по пращуру. А усы мои едва не примерзли в славном деле под Свеаборгом к хладным скалам Финляндии.
А потом, уступая просьбам почтенных гостей, он читает одно из своих известных залетных посланий:
Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить еще досужно:
Завтра трубы затрубят, Завтра громы загремят.
Выпьем же и поклянемся, Что проклятью предаемся, Если мы когда-нибудь Шаг отступим, побледнеем, Пожалеем нашу грудь И в несчастье оробеем.
Он грозно поводит очами и потрясает клятвенным бокалом:
Пусть мой ус, краса природы, Черно-бурый, в завитках, Иссечется в юны годы, И исчезнет, яко прах!
Пусть… Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя, Саблю вон — и в сечу! Вот Пир иной нам бог дает, Пир задорней, удалее, И шумней, и веселее… Нут-ка, кивер набекрень, И — ура! Счастливый день!
Бушует гусар, бьет бокал о каблук, уже с усмешкой поглядывает на оторопевших гостей, но хозяин просит всех проследовать в театр.
И, цепляясь палашом за стулья, опрокидывая их, гусар бредет в толпе гостей смотреть аллегорию и пастораль.
А я, Устя, все время слушала, как гремел диковинный гость, и поглядывала сквозь замочную скважину в дверях, а теперь, уже одетая к представлению, гляжу на него из-за занавеса и не замечаю, как подкрался Филимон, управляющий.
Страница 14 из 125