«Теперь я уже могу судить окончательно, что жизнь мне не удалась. Сегодня мне стукнуло полных тринадцать лет. Это уже очень порядочно. И за всю мою жизнь у меня не было ни приключений, ни увлечений и вообще никаких интересных случаев…» Так написала я в своем дневнике утром 30 апреля 1938 года, не подозревая, что уже вечером меня смутит очень странное происшествие.
459 мин, 6 сек 12094
В школе меня встретили с уважительным любопытством.
— А, из дальних странствий возвратясь! — закричал Ромка.
Тата поздоровалась со мной несколько суховато, как мне показалось.
— Ты что же не ответила на мое письмо? — спросила она меня.
Я рассказала ей, как много пришлось мне работать, не оставалось свободной минуты… — Ну конечно, где же тебе теперь для меня время находить! — Тата надула губы, отгибая и загибая уголок тетради.
— Только ты, пожалуйста, не думай, что один Расщепей на свете такой знаменитый. А я тут без тебя с кем познако-оми-лась! Ты даже не догадаешься. С самим Сошниковым из Большого театра. У него на целый орден больше, чем у твоего Расщепея.
Она раскрыла тетрадь и, заслоняя что-то обеими ладонями, хитро озираясь, сказала мне:
— Смотри сюда… Вот, под рукой.
Я увидела пушистый хвостик.
— Это мы у него дома были, на концерт ходили звать, а в передней шуба неубранная висит, я взяла и хвостик с шубы отодрала на память. Правда, миленький?
— Ну и очень глупо, по-моему, — сказала я совершенно искренне, потому что мне стало очень обидно, как Татка смеет сравнивать мою дружбу с Расщепеем и свое хихикающее увлечение, какие были у многих из наших девчонок.
— Подумаешь, святыня! Стоит хранить! — добавила я жестко.
— Ты бы еще на память у него галошу стащила из передней.
— Ну, Симка, знаешь, ты очень какая-то стала… — Какая?
— Изменилась, вот какая.
— В сторону чего же изменилась?
— В сторону, которая тебе не идет… Тут вошел математик, и нам пришлось замолчать.
— Антон Петрович! — Я подняла руку.
— А, Крупицына… — сказал математик.
— Антон Петрович, я хочу сегодня отвечать.
— То есть?
— Я хочу, чтобы вы меня вызвали.
В классе все с удивлением взглянули на меня.
— Но вы же опоздали почти на месяц. Надо дать вам время подтянуться.
— А я уже все прошла, со мной занимались… я могу отвечать.
— Не верю своим ушам! — воскликнул математик.
— Хочу поверить глазам. Пожалуйте к доске, берите мел.
Я вышла к доске, взяла мел, победоносно взглянула на Ромку, обвела спокойным взором весь класс.
— Ну, допустим, — сказал математик, — что дан треугольник… и нам известно… Через пять минут он мог своими глазами убедиться в том, что уши его не обманули.
В перемену я сбегала в аптеку напротив и по автомату позвонила Расщепею:
— Александр Дмитриевич, это Сима говорит. Александр Дмитриевич, я сейчас получила у математика «отлично».
— Ага, — услышала я голос Расщепея.
— То-то! Можем, если захотим. Смотрите, чтобы и дальше так… Целый месяц шли павильонные съемки. Расщепей не хотел ждать снега, поэтому все зимние сцены были сняты тоже в студии. На искусственном снегу, среди деревьев из папье-маше снимали сцены у костра, в обозе французов. Но лес был сделан так искусно, так сверкал на ветвях снег, что трудно было поверить: неужели это не настоящий лес? Потом шли большие съемки без моего участия. Это были эпизоды страшной мужицкой войны — рассерженный народ гнал и истреблял врагов своих. Эти сцены Расщепей считал очень ответственными, и, когда я робко заикнулась как-то, почему же я не участвую в этих эпизодах, Расщепей, строго посмотрев на меня, сказал:
— Фильм, между прочим, называется «Мужик сердитый», а не «Устя Бирюкова». Понятно?
Больше я не спрашивала.
А через месяц начался период озвучивания и монтажа.
Расщепей заперся у себя в кабинете. Целые дни туда бегали люди с нотами, с круглыми жестяными коробками, в которых были смотанные куски фильма.
Похудевший от бессонных ночей, лязгая ножницами, сбиваясь с ног, носился Лабардан. Расщепей совсем переехал жить на фабрику. Он и спал у себя в кабинете, туда ему носили еду. Я только раз видела его, когда он шел в просмотровую. Он был небрит и бледен, глаза у него были красные, натруженные. Молча пожал он мне руку, заморгал опухшими веками и прошел. От него пахло грушевой эссенцией, которой склеивают пленку, и табачным дымом.
Я ничего не посмела сказать ему, ничего не спросила. Я чувствовала, что ему не до меня.
Через полчаса он вернулся из просмотровой. Лабардан и помощники несли за ним круглые коробки, ролики, ленты. Вид у Александра Дмитриевича был такой же озабоченный, но чуточку повеселевший.
Он остановился передо мной и вдруг, точно сейчас только узнав, протянул руку:
— А, Сима! Сима-победиша! Я что-то давно вас не видел. Ну, как математика, пифагоровы штаны? Так чему равен квадрат гипотенузы?
И, не дожидаясь ответа, потрепав меня по плечу, ушел к себе. Но я успела крикнуть ему вслед:
— Сумме квадратов катетов!
Над большим серым домом на Пушкинской площади по вечерам уже бежали, огнем выписываясь в небе, слова световой рекламы: «Смотрите скоро новый большой звуковой исторический фильм» Мужик сердитый«.
— А, из дальних странствий возвратясь! — закричал Ромка.
Тата поздоровалась со мной несколько суховато, как мне показалось.
— Ты что же не ответила на мое письмо? — спросила она меня.
Я рассказала ей, как много пришлось мне работать, не оставалось свободной минуты… — Ну конечно, где же тебе теперь для меня время находить! — Тата надула губы, отгибая и загибая уголок тетради.
— Только ты, пожалуйста, не думай, что один Расщепей на свете такой знаменитый. А я тут без тебя с кем познако-оми-лась! Ты даже не догадаешься. С самим Сошниковым из Большого театра. У него на целый орден больше, чем у твоего Расщепея.
Она раскрыла тетрадь и, заслоняя что-то обеими ладонями, хитро озираясь, сказала мне:
— Смотри сюда… Вот, под рукой.
Я увидела пушистый хвостик.
— Это мы у него дома были, на концерт ходили звать, а в передней шуба неубранная висит, я взяла и хвостик с шубы отодрала на память. Правда, миленький?
— Ну и очень глупо, по-моему, — сказала я совершенно искренне, потому что мне стало очень обидно, как Татка смеет сравнивать мою дружбу с Расщепеем и свое хихикающее увлечение, какие были у многих из наших девчонок.
— Подумаешь, святыня! Стоит хранить! — добавила я жестко.
— Ты бы еще на память у него галошу стащила из передней.
— Ну, Симка, знаешь, ты очень какая-то стала… — Какая?
— Изменилась, вот какая.
— В сторону чего же изменилась?
— В сторону, которая тебе не идет… Тут вошел математик, и нам пришлось замолчать.
— Антон Петрович! — Я подняла руку.
— А, Крупицына… — сказал математик.
— Антон Петрович, я хочу сегодня отвечать.
— То есть?
— Я хочу, чтобы вы меня вызвали.
В классе все с удивлением взглянули на меня.
— Но вы же опоздали почти на месяц. Надо дать вам время подтянуться.
— А я уже все прошла, со мной занимались… я могу отвечать.
— Не верю своим ушам! — воскликнул математик.
— Хочу поверить глазам. Пожалуйте к доске, берите мел.
Я вышла к доске, взяла мел, победоносно взглянула на Ромку, обвела спокойным взором весь класс.
— Ну, допустим, — сказал математик, — что дан треугольник… и нам известно… Через пять минут он мог своими глазами убедиться в том, что уши его не обманули.
В перемену я сбегала в аптеку напротив и по автомату позвонила Расщепею:
— Александр Дмитриевич, это Сима говорит. Александр Дмитриевич, я сейчас получила у математика «отлично».
— Ага, — услышала я голос Расщепея.
— То-то! Можем, если захотим. Смотрите, чтобы и дальше так… Целый месяц шли павильонные съемки. Расщепей не хотел ждать снега, поэтому все зимние сцены были сняты тоже в студии. На искусственном снегу, среди деревьев из папье-маше снимали сцены у костра, в обозе французов. Но лес был сделан так искусно, так сверкал на ветвях снег, что трудно было поверить: неужели это не настоящий лес? Потом шли большие съемки без моего участия. Это были эпизоды страшной мужицкой войны — рассерженный народ гнал и истреблял врагов своих. Эти сцены Расщепей считал очень ответственными, и, когда я робко заикнулась как-то, почему же я не участвую в этих эпизодах, Расщепей, строго посмотрев на меня, сказал:
— Фильм, между прочим, называется «Мужик сердитый», а не «Устя Бирюкова». Понятно?
Больше я не спрашивала.
А через месяц начался период озвучивания и монтажа.
Расщепей заперся у себя в кабинете. Целые дни туда бегали люди с нотами, с круглыми жестяными коробками, в которых были смотанные куски фильма.
Похудевший от бессонных ночей, лязгая ножницами, сбиваясь с ног, носился Лабардан. Расщепей совсем переехал жить на фабрику. Он и спал у себя в кабинете, туда ему носили еду. Я только раз видела его, когда он шел в просмотровую. Он был небрит и бледен, глаза у него были красные, натруженные. Молча пожал он мне руку, заморгал опухшими веками и прошел. От него пахло грушевой эссенцией, которой склеивают пленку, и табачным дымом.
Я ничего не посмела сказать ему, ничего не спросила. Я чувствовала, что ему не до меня.
Через полчаса он вернулся из просмотровой. Лабардан и помощники несли за ним круглые коробки, ролики, ленты. Вид у Александра Дмитриевича был такой же озабоченный, но чуточку повеселевший.
Он остановился передо мной и вдруг, точно сейчас только узнав, протянул руку:
— А, Сима! Сима-победиша! Я что-то давно вас не видел. Ну, как математика, пифагоровы штаны? Так чему равен квадрат гипотенузы?
И, не дожидаясь ответа, потрепав меня по плечу, ушел к себе. Но я успела крикнуть ему вслед:
— Сумме квадратов катетов!
Над большим серым домом на Пушкинской площади по вечерам уже бежали, огнем выписываясь в небе, слова световой рекламы: «Смотрите скоро новый большой звуковой исторический фильм» Мужик сердитый«.
Страница 28 из 125