… А ещё говорят, что за Смоленской площадью, между Денежным переулком и Плотниковым, есть дворик с липами — точь-в-точь как в старой Москве.
5 мин, 35 сек 16511
Под окнами там стоит только одна машина — красная «Победа»; перед подъездом — лавочка, наискось — песочница и деревянные качели. Асфальт вспученный, и через трещины лезет сизоватая трава. Иногда во двор ненадолго забегают дети — поиграть в классики.
И говорят, что если напроситься в игру… После этого сна Сашенька всегда просыпается со сладким щемлением в сердце. Одной в такое время ей быть просто невозможно. Она собирает корзинку, робко пряча тот самый сон где-то между чайником с липовым настоем и вчерашним смородиновым пирогом. Затем, прихрамывая, поднимается на этаж выше и звонит. Если очень постараться, можно сделать вид, что она так, без причины, заглянула чаёк с подругой попить.
Но Варьку на мякине не проведёшь.
— Проходи, что ли, — вздыхает она. Взгляд — одновременно сочувствующий и строгий.
— Давненько не виделись.
Варька моложе на три года и умнее раз в десять; у неё угрюмое лицо и ловкие пальцы. Варька вяжет умопомрачительные шарфы из яркой пряжи и продаёт их через компьютер.
И разбирается в нём, ей-ей, ловчее собственной внучки.
— Ничего, что я так? — Сашенька тушуется.
Но Варька уже берёт её под руку и ведёт на кухню. Не слушая возражений, достаёт из холодильника батон «докторской» колбасы, красную рыбу и ещё Бог весть какие деликатесы.
— Угощайся.
— Тон извинительно-просительный, словно ей стыдно за свой достаток.
— И рассказывай. Что глаза-то опять на мокром месте?
— Да вот, нагородилось под утро… — уклончиво отвечает Сашенька — а потом как захлёбывается словами, и говорит, и говорит, сбивчиво и бесконечно, пока не остывает окончательно липовый чай.
Варька слушает всегда как в первый раз и кивает:
— Классики, значит? И кто до конца допрыгает, тот сможет вернуться, куда захочет?
— Вернуться, когда захочет, — поправляет её Сашенька, зардевшись. Уж больно глупо звучит, но Варька не смеётся.
— Мне-то и здесь хорошо, — говорит она ровно, оглядывая солнечную кухню, и клубки шерсти на комоде, и внучкины фотографии, и пыльную набережную за окном.
— А ты-то чего не сходишь, не проверишь? Вдруг там и правда есть эти самые дети с классиками?
После её слов Сашеньке всегда делается так головокружительно страшно, что она крепко до онемения прижимает к себе костыль и шепчет:
— Там прыгать надо… По клеточкам … Как я, со своей-то ногой?
Варька сердито звякает ложкой о край чашки и смотрит в сторону. На прощанье она суёт в руки Сашеньке то целое блюдце клятой дорогущей колбасы, то пачку вкуснющего чаю… Сашенька не берёт, но просит на днях зайти в гости.
Но этим летом всё по-другому.
Ещё весной, в апреле, Сашенька попадает в больницу. Сначала Варька навещает её часто, носит апельсины и курагу, терпеливо слушает рассказы — даже те, что давно наизусть знает. И про поездку на Байкал, и про бесценные Сашины книжки, и про университетскую библиотеку, и даже про то, как реставрационный отдел подло закрыли и всех работников, считай, на улицу выбросили… Только про аварию напрочь отказывается слушать.
— В жизни всяко случается, — бурчит она.
— Муж твой… Я вон вообще без отца без матери росла, и что?
Варька права, конечно; и сейчас, когда горе давно перегорело, Сашенька понимает, что нельзя было прятаться в уголке между родительской квартирой и реставрационным отделом, заслоняться книжками, трауром и жалеть себя. И где-то между мамиными похоронами и собственной пенсией была та страшная точка невозврата, когда хочется изменить жизнь — да уже не можется.
Да разве теперь что поправишь?
Ближе к лету Варька вдруг перестаёт заходить. Сашенька беспокоится, звонит ей в квартиру, но очень долго трубку не берут. Только в начале июня, когда до выписки остаётся всего ничего, отвечает ломкий девичий голос:
— Александра Петровна? Я вас узнала, хотя вы меня не помните, наверно. Я Вика Грачёва.
— Варина внучка? — догадывается Сашенька и улыбается:
— Как же не помнить, помню. Такая ты кроха была, а вон, выросла… Вика молчит в трубку, затем просит перезвонить, когда Сашенька выпишется из больницы, и диктует длинный номер мобильного.
— Вот, — говорит Вика — длинноногая, загорелая, чем-то ужасно похожая на саму Варьку в молодости.
— Это бабушка для вас вязала… Я доделала.
И протягивает пышный-пышный, ажурный-ажурный, яркий-яркий шарф. Неровный — сразу видно, где одна мастерица начала работать, а где другая продолжила. И, глядя на эту линию, на стык, Сашенька как-то сразу верит, что Варьки больше нет; она не плачет, просто садится в кресло, прижимает к груди новый шарф и дышит. И дышит.
Надо дышать.
Вике неловко быть рядом с полузнакомой старухой, но она добрая девочка — остаётся до самого вечера, хозяйничает в Сашином буфете, заваривает липовый чай, гладит её по мягким седым волосам.
И говорят, что если напроситься в игру… После этого сна Сашенька всегда просыпается со сладким щемлением в сердце. Одной в такое время ей быть просто невозможно. Она собирает корзинку, робко пряча тот самый сон где-то между чайником с липовым настоем и вчерашним смородиновым пирогом. Затем, прихрамывая, поднимается на этаж выше и звонит. Если очень постараться, можно сделать вид, что она так, без причины, заглянула чаёк с подругой попить.
Но Варьку на мякине не проведёшь.
— Проходи, что ли, — вздыхает она. Взгляд — одновременно сочувствующий и строгий.
— Давненько не виделись.
Варька моложе на три года и умнее раз в десять; у неё угрюмое лицо и ловкие пальцы. Варька вяжет умопомрачительные шарфы из яркой пряжи и продаёт их через компьютер.
И разбирается в нём, ей-ей, ловчее собственной внучки.
— Ничего, что я так? — Сашенька тушуется.
Но Варька уже берёт её под руку и ведёт на кухню. Не слушая возражений, достаёт из холодильника батон «докторской» колбасы, красную рыбу и ещё Бог весть какие деликатесы.
— Угощайся.
— Тон извинительно-просительный, словно ей стыдно за свой достаток.
— И рассказывай. Что глаза-то опять на мокром месте?
— Да вот, нагородилось под утро… — уклончиво отвечает Сашенька — а потом как захлёбывается словами, и говорит, и говорит, сбивчиво и бесконечно, пока не остывает окончательно липовый чай.
Варька слушает всегда как в первый раз и кивает:
— Классики, значит? И кто до конца допрыгает, тот сможет вернуться, куда захочет?
— Вернуться, когда захочет, — поправляет её Сашенька, зардевшись. Уж больно глупо звучит, но Варька не смеётся.
— Мне-то и здесь хорошо, — говорит она ровно, оглядывая солнечную кухню, и клубки шерсти на комоде, и внучкины фотографии, и пыльную набережную за окном.
— А ты-то чего не сходишь, не проверишь? Вдруг там и правда есть эти самые дети с классиками?
После её слов Сашеньке всегда делается так головокружительно страшно, что она крепко до онемения прижимает к себе костыль и шепчет:
— Там прыгать надо… По клеточкам … Как я, со своей-то ногой?
Варька сердито звякает ложкой о край чашки и смотрит в сторону. На прощанье она суёт в руки Сашеньке то целое блюдце клятой дорогущей колбасы, то пачку вкуснющего чаю… Сашенька не берёт, но просит на днях зайти в гости.
Но этим летом всё по-другому.
Ещё весной, в апреле, Сашенька попадает в больницу. Сначала Варька навещает её часто, носит апельсины и курагу, терпеливо слушает рассказы — даже те, что давно наизусть знает. И про поездку на Байкал, и про бесценные Сашины книжки, и про университетскую библиотеку, и даже про то, как реставрационный отдел подло закрыли и всех работников, считай, на улицу выбросили… Только про аварию напрочь отказывается слушать.
— В жизни всяко случается, — бурчит она.
— Муж твой… Я вон вообще без отца без матери росла, и что?
Варька права, конечно; и сейчас, когда горе давно перегорело, Сашенька понимает, что нельзя было прятаться в уголке между родительской квартирой и реставрационным отделом, заслоняться книжками, трауром и жалеть себя. И где-то между мамиными похоронами и собственной пенсией была та страшная точка невозврата, когда хочется изменить жизнь — да уже не можется.
Да разве теперь что поправишь?
Ближе к лету Варька вдруг перестаёт заходить. Сашенька беспокоится, звонит ей в квартиру, но очень долго трубку не берут. Только в начале июня, когда до выписки остаётся всего ничего, отвечает ломкий девичий голос:
— Александра Петровна? Я вас узнала, хотя вы меня не помните, наверно. Я Вика Грачёва.
— Варина внучка? — догадывается Сашенька и улыбается:
— Как же не помнить, помню. Такая ты кроха была, а вон, выросла… Вика молчит в трубку, затем просит перезвонить, когда Сашенька выпишется из больницы, и диктует длинный номер мобильного.
— Вот, — говорит Вика — длинноногая, загорелая, чем-то ужасно похожая на саму Варьку в молодости.
— Это бабушка для вас вязала… Я доделала.
И протягивает пышный-пышный, ажурный-ажурный, яркий-яркий шарф. Неровный — сразу видно, где одна мастерица начала работать, а где другая продолжила. И, глядя на эту линию, на стык, Сашенька как-то сразу верит, что Варьки больше нет; она не плачет, просто садится в кресло, прижимает к груди новый шарф и дышит. И дышит.
Надо дышать.
Вике неловко быть рядом с полузнакомой старухой, но она добрая девочка — остаётся до самого вечера, хозяйничает в Сашином буфете, заваривает липовый чай, гладит её по мягким седым волосам.
Страница
1 из 2
1 из 2