Ныне уж и не прознать — в обжитом краю без памяти упал или в заповедном: вьюга кому угодно следы спутает. Да только ни лыж, ни ног недостанет — в самое-то нутро зимы забрести, где солнце на полгода к окоему пристывает, а небо от холода в прозеленях с просинями, того и гляди трупные пятна пойдут. Стало быть, тащили. Но люди не в стужу тащат — от стужи: к очагу или хоть к костру, а из чего среди чистого поля-то костер разведешь?
3 мин, 56 сек 7783
— Отпусти, — шмыгает носом мальчишка.
— Меня дома невеста ждет.
— Не держу, — отвечает Полунощная Дева.
Одни говорили — Дева, другие — Муж, третьи и попросту — Диво, когда непослушных детей стращали, приучали огонь и тепло беречь. Почему так? От предков повелось. А он зрит теперь — и вправду Дева, женщина то бишь. И облик, и рост человечьи, но не из плоти сбита — из коченелого хрусталя: всю-то ее напросвет видать, до жилочки прозрачной, до суставчика бесцветного, и стынью от нее тянет. Мальчишка глаз оторвать не может: какова грешница должна быть! Ибо в мире издревле по единому чину деется: чем хуже поступишь, тем глубже промерзнешь. Потому и окаянника кличут — мерзавец, мразь. У мальчишки вины пока скопилось немного, сердце если и познабливает, то чуть-чуть. Какое же это Полунощная Дева зло сотворила, что и кровь у ней выбледнела да обмерла, и поцелуи заслюденели, и руки жесткие, звонкие стали, ровно лед?!
А все ведь не бросила его погибать. Принесла в свои каменные чертоги, постелила на лавке пуховый сугроб, накормила чем смогла — у мальчишки, коему с колыбели заказывали сосульки грызть, душа взыграла от богатого стола: и тебе каша на снежной крупе, и плоды диковинные в инеистых скорлупах, а под скорлупой — зернышки капели, и сахара-блески, которыми луна граненые горы кропит, и рассыпчатые навои пурги на заедку, и искристая талина — запить. Как устоять?!
— Отпусти, — без голоса хрипит мальчишка.
— Бабушка у меня старая, плачет поди.
— Не держу, — отвечает Полунощная Дева.
Быстро опостылело ему здешнее житье. Тихо, пусто, невесело у хозяйки в чертогах: ни семьи, ни какой ни на есть родни, и птицы сюда не залетают, и зверье в сумерки не рыкает. А Полунощная Дева то молчит день-деньской, то дремлет, притулившись под оконной прорехой. И уйти не уйдешь: дверь распахни — кругом седым-седо и троп торных нет, шаг шагни — захрустит, застонет не то наст вековой, не то голые косточки. Вот и от него такие останутся.
— Отпусти… — Не держу. Но дорогу укажу, коли хочешь.
Долгая дорога отсель — на лыжах, короткая — через стекло. Не вареное, знамо, — на чем тут песок калить да плавить. Ледяное. По кусочку склеить, оконную дыру заградить — оно стежку-то и ужмет. Мальчишке не диво: и он про стекла слыхал, какие хлебную кроху с башню вздуют, а башню пылинкой сделают. Одно затее поперек: от инея, сморози, наснежи у Полунощной Девы закрома ломятся, а льдом прибеднела. Оттого и окно путеводное не латано, иначе давно бы урядилось все по просьбе, без лишней докуки.
Буду искать, обещает. Сундуки отворю, глухие углы вымету — а ты не зевай! Собирай себе, в ладонях грей — да складай кромка к кромке, чтобы, подопрев, накрепко потом смежились. А покуда смекай: лепший лед — который водой был в ясной кринице и запамятовал, как назад в сырь перекинуться. Адамантом его вы прозываете. Лед поплоше — который крушцом в земле таился и запоздал о жаркую пору на волю выничь. Ложное серебро он у вас. А хлипкий лед — он из человечьих соков, как и нрав человечий хлипок и тело человечье хлипко. Уж мне ли, молвит, не знать — сама человеком была.
Пошла в чертогах работа! У мальчишки пальцы до мяса отесаны, изо рта пар валит — обмачивает черствые льдинки, дабы сцеплялись дружка с дружкой без ссоры. Глядь — и пол-окна слажено, и в половине-то знакомый садик брезжит, сплошь в розах что в ранах! Мальчишке счастье!
Должно, сглазил радостью-скороспелкой — кончился до срока припас. Хоть вверх дном хоромы обороти — ни черепка не вытрясешь. Вздыхает Полунощная Дева — нехристь, а жалость тоже разумеет. Как не пожалеть? Пробовал слякоти натопить, под рубаху ворох палой метели запихал — натаяло чего не натаяло, а в груди пленка какая-то надселась. Взялся со стен слезки-натеки скрести — целого места на коже не охранил, в рыжь струпяную да слизь обволокся. И мстится мальчишке: давит его, душит кажинная ссадина, притискивается к сердцу — а оно, бессловесное, дрожит, трепещет, расшибается мало не всмятку, ибо с ссадинами этими ему — смерть. Беда, коли кровь снаружи: схватится на морозе — не продохнешь, любой вам охотник скажет, который, добытое зверье сосвежевав, волглой шкурой на сон укрывается.
Полунощная Дева сызнова то молчит день-деньской, то дремлет — вылитый идол, и не поверишь, что стан гнется, а уста речь внятную ведают. У мальчишки не пар изо рта — пушные хлопья, красным-красные, как розы в половинке далекого сада. Руки у Полунощной Девы жесткие, звонкие, ровно лед. Ровно лед, то-то и оно. Вся-то она с темени до босовей такова. А мальчишка сюда не на лыжах прибежал, на коньках — в славных башмаках с ножами на подошвах. Они и посейчас при нем — по здешней голоди, ветром наласканной, ножички скользмя точить-натачивать занятие важное.
… выпучилось око-окно ледовым бельмом на всю ширь цветущего розовника: десную в раму продень — и дома. Он и продел — а руку-то напросвет видать, и порошат с нее на вешнюю садовую молодь снежинки.
— Меня дома невеста ждет.
— Не держу, — отвечает Полунощная Дева.
Одни говорили — Дева, другие — Муж, третьи и попросту — Диво, когда непослушных детей стращали, приучали огонь и тепло беречь. Почему так? От предков повелось. А он зрит теперь — и вправду Дева, женщина то бишь. И облик, и рост человечьи, но не из плоти сбита — из коченелого хрусталя: всю-то ее напросвет видать, до жилочки прозрачной, до суставчика бесцветного, и стынью от нее тянет. Мальчишка глаз оторвать не может: какова грешница должна быть! Ибо в мире издревле по единому чину деется: чем хуже поступишь, тем глубже промерзнешь. Потому и окаянника кличут — мерзавец, мразь. У мальчишки вины пока скопилось немного, сердце если и познабливает, то чуть-чуть. Какое же это Полунощная Дева зло сотворила, что и кровь у ней выбледнела да обмерла, и поцелуи заслюденели, и руки жесткие, звонкие стали, ровно лед?!
А все ведь не бросила его погибать. Принесла в свои каменные чертоги, постелила на лавке пуховый сугроб, накормила чем смогла — у мальчишки, коему с колыбели заказывали сосульки грызть, душа взыграла от богатого стола: и тебе каша на снежной крупе, и плоды диковинные в инеистых скорлупах, а под скорлупой — зернышки капели, и сахара-блески, которыми луна граненые горы кропит, и рассыпчатые навои пурги на заедку, и искристая талина — запить. Как устоять?!
— Отпусти, — без голоса хрипит мальчишка.
— Бабушка у меня старая, плачет поди.
— Не держу, — отвечает Полунощная Дева.
Быстро опостылело ему здешнее житье. Тихо, пусто, невесело у хозяйки в чертогах: ни семьи, ни какой ни на есть родни, и птицы сюда не залетают, и зверье в сумерки не рыкает. А Полунощная Дева то молчит день-деньской, то дремлет, притулившись под оконной прорехой. И уйти не уйдешь: дверь распахни — кругом седым-седо и троп торных нет, шаг шагни — захрустит, застонет не то наст вековой, не то голые косточки. Вот и от него такие останутся.
— Отпусти… — Не держу. Но дорогу укажу, коли хочешь.
Долгая дорога отсель — на лыжах, короткая — через стекло. Не вареное, знамо, — на чем тут песок калить да плавить. Ледяное. По кусочку склеить, оконную дыру заградить — оно стежку-то и ужмет. Мальчишке не диво: и он про стекла слыхал, какие хлебную кроху с башню вздуют, а башню пылинкой сделают. Одно затее поперек: от инея, сморози, наснежи у Полунощной Девы закрома ломятся, а льдом прибеднела. Оттого и окно путеводное не латано, иначе давно бы урядилось все по просьбе, без лишней докуки.
Буду искать, обещает. Сундуки отворю, глухие углы вымету — а ты не зевай! Собирай себе, в ладонях грей — да складай кромка к кромке, чтобы, подопрев, накрепко потом смежились. А покуда смекай: лепший лед — который водой был в ясной кринице и запамятовал, как назад в сырь перекинуться. Адамантом его вы прозываете. Лед поплоше — который крушцом в земле таился и запоздал о жаркую пору на волю выничь. Ложное серебро он у вас. А хлипкий лед — он из человечьих соков, как и нрав человечий хлипок и тело человечье хлипко. Уж мне ли, молвит, не знать — сама человеком была.
Пошла в чертогах работа! У мальчишки пальцы до мяса отесаны, изо рта пар валит — обмачивает черствые льдинки, дабы сцеплялись дружка с дружкой без ссоры. Глядь — и пол-окна слажено, и в половине-то знакомый садик брезжит, сплошь в розах что в ранах! Мальчишке счастье!
Должно, сглазил радостью-скороспелкой — кончился до срока припас. Хоть вверх дном хоромы обороти — ни черепка не вытрясешь. Вздыхает Полунощная Дева — нехристь, а жалость тоже разумеет. Как не пожалеть? Пробовал слякоти натопить, под рубаху ворох палой метели запихал — натаяло чего не натаяло, а в груди пленка какая-то надселась. Взялся со стен слезки-натеки скрести — целого места на коже не охранил, в рыжь струпяную да слизь обволокся. И мстится мальчишке: давит его, душит кажинная ссадина, притискивается к сердцу — а оно, бессловесное, дрожит, трепещет, расшибается мало не всмятку, ибо с ссадинами этими ему — смерть. Беда, коли кровь снаружи: схватится на морозе — не продохнешь, любой вам охотник скажет, который, добытое зверье сосвежевав, волглой шкурой на сон укрывается.
Полунощная Дева сызнова то молчит день-деньской, то дремлет — вылитый идол, и не поверишь, что стан гнется, а уста речь внятную ведают. У мальчишки не пар изо рта — пушные хлопья, красным-красные, как розы в половинке далекого сада. Руки у Полунощной Девы жесткие, звонкие, ровно лед. Ровно лед, то-то и оно. Вся-то она с темени до босовей такова. А мальчишка сюда не на лыжах прибежал, на коньках — в славных башмаках с ножами на подошвах. Они и посейчас при нем — по здешней голоди, ветром наласканной, ножички скользмя точить-натачивать занятие важное.
… выпучилось око-окно ледовым бельмом на всю ширь цветущего розовника: десную в раму продень — и дома. Он и продел — а руку-то напросвет видать, и порошат с нее на вешнюю садовую молодь снежинки.
Страница
1 из 2
1 из 2