CreepyPasta

Муза

Она приходила только ночью.

Добавить в избранное Добавить в моё избранное
8 мин, 42 сек 1832
Она звонила мне накануне, всегда с разных телефонов, никогда — с одного дважды, так что в итоге я уже не пытался определять и сохранять ее номера, и говорила, что придет. Иногда приходила раньше времени, заставая меня одетым в бесформенные, удобнейшие в мире обноски, которые я носил, когда был в мансарде один, — я двигал мольберты и мебель, подметал пыль, прятал неудачные эскизы, самые неудачные — комкал и заталкивал в камин. Она звонила в дверь неожиданно и резко, так что у меня подпрыгивало к горлу сердце, и я бежал открывать, вытирая руки — от пыли или краски — об одежду, и зная, что выгляжу нелепо.

Иногда она опаздывала, иногда и вовсе приходила к исходу ночи, и всю ночь я, в той одежде, которую считал своей лучшей, ходил по мансарде, а иногда вставал и замирал, пытаясь услышать звук ее шагов, и рано или поздно различал неторопливый, острый стук маленьких каблуков по бесконечной лестнице. Я открывал дверь и ждал, ждал, пока она, наконец, не поднималась на площадку и не просила прощения за то, что опоздала.

Рано или поздно, она приходила всегда, и никогда не появлялась без предупреждения.

Она спрашивала: «Вы предложите мне войти?» или — «Вы не передумали работать со мной?» или — «Ваше приглашение еще в силе?» или что-либо еще в том же роде.

Я написал десятки, а возможно и сотни ее портретов, но я не знал, как ее зовут.

Она не ела и не пила. Никогда и ничего. Она никогда не выглядела одинаково дважды, меняла практически все — одежду и украшения, движения и жесты, цвет волос, прическу. Кажется, неуловимо менялись даже ее лицо и тело, но она приходила так редко — раз в полгода, раз в год — что это было почти естественным.

Мне всегда хотелось знать, меняют ли цвет ее глаза, но ресницы ее были столь длинны, а тень от них — такой густой, что цвет ее глаз оставался для меня тайной. Даже когда я включал все источники света, которые были в студии.

Она позировала мне до рассвета, никогда не уставала, никогда не просила перерывов, если я заканчивал эскиз, всегда предлагала новую позу, новый образ, — а под утро уходила, тщательно, педантично одевшись, и унося с собой те из картин и набросков, что нравились ей больше всего. Иногда брала только что сделанный карандашный эскиз, иногда — одну из картин, которые я шлифовал полгода или год со дня ее последнего визита.

Иногда мне казалось, что она — квинтэссенция и живое воплощение замыслов, теснящихся в моей голове. Она выполняла почти все, о чем я ее просил, и выполняла самозабвенно, отдавая каждому наброску себя всю. Иногда мне казалось, что она сама — мое творение, моя лучшая картина, а все, что я пишу с нее — копии и самоплагиат.

Иногда мне казалось, что из нас двоих именно она подлинный творец, а я — инструмент и материал в ее руках, подобно карандашу и бумаге в моих собственных, и все, что делаю я, зависит лишь от неких моих постоянных качеств, как зависит картина от качеств красок, холста или кисти, но никак не от моей воли, моих познаний, моих замыслов. Иногда мне казалось, что она пишет себя, сама пишет себя — мной.

Сменяя друг друга, состояния эти оборачивались совершенно неизъяснимым чувством близости, и более того — причастности, единения. Как описать это чувство? Сравнивать его с тем, что испытывают любовники, когда становятся одним целым, столь же малоуместно, как сравнить танец и схватку безумной любви — с бурным взаимодействием двух соединенных химических реактивов.

Вроде бы и символизм налицо, но ничего и не передано. Совсем ничего.

Сотни раз — с другими женщинами — я пытался представить себе ее, но никогда, ни единого раза мне не удавалось поверить в собственный обман. Ее лицо ускользало, и тем более ускользало тело, которое я никогда не видел обнаженным полностью, это было табу; и уж совсем никак мне не удавалось вызвать в памяти ее глаза — цвет которых — скрытый в зубчатой тени немыслимых ресниц — оставался для меня тайной. Я пытался сосчитать наши встречи, но не мог. Помнил, что в прошлый раз она пришла с черными прямыми волосами, похожими на перья ворона; помнил, что раньше у нее были крупные, ярко-огненные локоны, и челка, доходящая до самых глаз.

Все чаще мне казалось, что она была всегда. Всегда приходила раз в год или полгода, и всегда моя мансарда была заставлена и завешена ее портретами.

Она иногда упоминала своих мужчин, или мужчину, если это был один и то же человек, а имени не называла, как и своего собственного; иногда он — или один из них? — встречал ее, и я смотрел из окна, как она идет к кому-то через улицу. Это должно было ранить мое самолюбие, но не ранило. В моменты, когда я рисовал ее, она принадлежала мне более, чем принадлежала бы величайшему любовнику на свете во время самой ненасытной, самой жадной любви в жизни.
Страница 1 из 3