Мёрзлый грунт был взрыхлён бульдозером, который утром и вечером задвигал уголь внутрь через окно. За котельной расстилалось бывшее футбольное поле, черное от сажи и угольной пыли, снег вымело ветром, торчало быльё, и лишь к задней стене прилегал небольшой сугроб.
— Тута вас додж дожидается! — сказал ведущий-Сережечка, глядя с экрана кроткими, голубыми, ясными. Видимо, на том конце, в месте трансляции, был уже светлый день.
Тут же на экране возникла известная Павлу певичка, песни которой он даже любил. Эротически разевая ротик, она спела первый куплет
— Кочегар! Хочешь такую? — окликнул его Данилов. — Она не только поет, но и минет делает, — добавил он, когда Павел отмахнулся от его предложения.
— Черт, — выругался Сережечка. — Легче включить, чем выключить.
Он пытался прекратить телетрансляции при помощи тех же фокусов, какими каналы переключал.
— Что ж ты хотел? Главная особенность телевидения — навязать себя зрителю.
— Как бы нам совсем прекратить это телевещание… — не оставлял попыток Сережечка.
— Оч-просто, — сказал Данилов и запустил в экран табуреткой.
Табуретка разлетелась вдребезги. Телевизор же загудел и разразился оперной арией.
Безносый на языке Гете и Гитлера выругался по-арийски, и так как табуретов больше не было, взялся за край лавки, чтоб отключить этот вокал.
— Погоди, — сказал Сережечка. — Так нам сидеть не на чем будет.
Он вдруг замер, пристально всматриваясь в телевизор, словно примериваясь, с какой стороны его удобнее ухватить. Потом прищурился, присел, привстал, снова прищурился, и резко выбросив вперед руки, испустил длительный вопль. И пока этот вопль длился, с телевизором происходили изумительные изменения. Он вначале вдруг обесформился, осел и обмяк до состояния студенистой и в то же время пластичной массы, из которой, как показалось Борисову, можно было лепить что угодно. Вопль длился примерно с минуту, и за это время из этой аморфной массы вдруг стали расти рога и на мгновение проявилась козлиная морда. Но морда тут же была забракована и превращена в шар, колеблющийся на плоскости, он готов был уже скатиться с нее и упасть, как вдруг обзавелся ногами с копытцами, силясь стать поросенком, но не стал.
Павел перевел взгляд на вопящего. Лицо его было искажено напряжением, и — как у другого кровью бы налилось — у него налилось зеленью, кожа на нем натянулась, зелень, казалось, поперла из пор, и Павлу почудилось, что продли он вопль хотя бы на пару секунд, лицо его лопнет, зелень выплеснется и зальет его курточку, прольется на пол, а потом ему убирать… Но Сережечка прекратил свой вопль, воздух еще вибрировал кодой, а на месте телевизора сидела огромная жаба. Пупырчатая, гигантская, размером с бывший «Рубин» 54 см по диагонали. Может в тропических условиях такие и существовали, но в местных Борисову видеть их не доводилось, и некоторое время он был поражен лишь размерами существа, а не самим фактом магического перевоплощения. Это пренепрелестное существо — было оно зеленого цвета, как будто зелень, отхлынув от лица маэстро, передалась ему — существо повращало глазами, что-то буркнуло, не раскрывая широкого рта, и неловко, со шлепком, даже со шмяканьем, спрыгнуло на пол.
Ох, были предчувствия, были. Как в преддверии запоя — очевидные невероятности, заманчивые совпаденья начинают происходить и бросаться в глаза.
В ужасе ли, в изумлении ль, сел Борисов на кучу угля, сам не заметив этого. Так он с минуту сидел, ничего не соображая, пока пришельцы пинками выгоняли жабу из подсобки вон.
— Не сатанинское это дело жаб обижать, — ворчал Данилов.
Жаба, жадно дыша, прошмыгнула мимо сидящего на угле Борисова. Она была создана со всеми присущими жабе подробностями, что не оставляло сомнений в ее подлинности, даже капельки влаги на ней поблескивали, словно только что ее вынули из воды. Выпуклыми глазами, как у Данилова, в течение нескольких бесконечных секунд смотрела она на Борисова — широкоротая царевна-лягушка. Глаза лучились и пучились, лопнут вот-вот. Потом прыгнула, взметнув фонтанчик пыли, к двери. Камешек угля подкатился к его стопе.
— Что-то он в ужасе… — сказал Сережечка.
— Это в нем совесть насупилась. Или телевидения насмотрелся, — предположил Данилов. — Эй, синеман! О чем завис?
— Полно вам киснуть, братец, — сказал Сережечка. — Будет праздник и на вашей унылой улице.
Опять двери не запер, вяло подумал он. Но тут же разум возмутился в нем. — Запер! Запер я дверь!
Сколько сидел, Борисов не помнил. Оторопь сменилась дрожью. Натянутые нервы не выдержали, стали звенеть. А он все сидел, словно глухой или глубоко задумавшийся. Хотя о чем думал, и думал ли вообще, он часом позже припомнить уже не мог. Время потеряло счет, да и вообще смысл. Он очнулся от холода: веяло по полу сквозняком в открытую дверь. Значит, не запер все-таки.
— А не пойти ли нам, брат, отлить.
— Всего непременнее.
Заскрипели шаги по слою угля. Данилов прошел мимо Борисова, взглянув на него сверху даже с некоторым участием.
— Фельдмаршал Глюк повел свои полки! — крикнул Сережечка. — Нет, вы — готик.