Лифт — это большая фанерная коробка, которая ездит вверх-вниз, а тащит ее специальный стальной трос. Говорят, что этот принцип придумали еще в Древнем Египте. И верно, в Древнем Египте придумали много разного дерьма, которое потом либо пронесли через века, либо забыли.
— Большие, черные. Высоко летели, не разглядел, — сказал Ильницкий.
Пацан подумал и неожиданно испугался:
— Дядь Слава, а как же остальные?!
— Что?
— Мы же воду забрали, еду…
— А-а… Не, у еврея там еще вода была и булки какие-то. Заныкал, нах, — объяснил Ильницкии.
Пацан, кажется, поверил.
Мы подремали минут двадцать, потом я решительно сказал:
— Если заснем, зажаримся. Давайте уж лучше идти. В движении оно как-то прохладнее.
— Ну, пошли, — согласился Ильницкии.
В пути он вновь принялся рассуждать насчет ада, разумно, впрочем, не переводя разговор в плоскость окружающего, чтобы не пугать пацана.
— Прикинь, Константин: если ад есть, то туда кто попадает?
— Грешники, — буркнул я.
— Вот. То есть те, кто при жизни грешил, на дьявола работал, нах. А в аду главный кто?
— Дьявол.
— Вот. То есть с какой это стати он своим людям будет там устраивать козу на возу? В котле варить, на сковородках жарить? Они вроде как ему отслужили исправно, теперь на отдых пора. Вот и получается: ад — это рай для тех, кто при жизни грешил. Иначе дьявол, выходит, сам на бога работает?
— Получается, что так. Хотя мне, собственно, наплевать, я атеист.
— И ты небось тоже в бога не веришь? — наклонился Ильницкий к пацану. Тот помотал головой. — С одной стороны, верно все. Где тот бог? Кто видал? С другой — мало ли, по жизни осторожнее надо быть, ее, жизни той, всего ничего, кот нассал, а потом что? Может, потом вся самая жизнь и начинается, а мы ее заранее сами себе изгадили.
Ильницкий умолк и шел дальше, глубоко задумавшись. До тех пор, пока не увидел птиц.
— Вон! Вон они! — заорал он, подпрыгивая и размахивая руками.
Птицы в самом деле летели чуть правее нас, параллельно. Птиц было две: судя по всему, здоровенные, но на таком расстоянии можно и ошибиться. Двигались они странно, скачками, вверх-вниз, и довольно быстро исчезли за горизонтом.
— Убедились?! Убедились, нах?! — ликовал Ильницкий. — К воде идем! Опять в ту сторону летели!
Птицы обрадовали и меня: я, если честно, до сего момента не очень в них и верил, полагал, что Ильницкому причудилось от жары. Теперь и у меня появилась цель. Может быть, мы доберемся до нее еще сегодня. Может — ночью. Но скоро, скоро…
И я зашагал быстрее.
В это время раздался телефонный звонок. Пацан в недоумении вытащил из кармана мобильник, прихваченный у загипсованного Анатолия, послушал, послушал и вдруг истошно завопил:
— Мама? Мама? Это я! Мама, это я! — кричал он. — Алле, аллё! Мама, аллё!
Видимо, связь прервалась почти что сразу, потому что мальчишка бросил телефон, сел на песок и заплакал.
6.
— Пацан совсем плох, далеко не пройдет, только мучается зря, — шептал Ильницкий.
Мы лежали у очередной кабины, глядя, как солнце садится в песчаное море; с другой стороны кабины, в тени, стонал спящий мальчонка.
По моим часам мы шли третий день — считая с момента, когда мы покинули наш лифт. Пацан в самом деле был плох, и я понимал, что он не пройдет и километра. Минеральная вода кончилась уже давно, но в одной из кабин мы нашли канистру, в которой плескалось граммов триста. Всего кабин попалось четыре: в трех — скелеты, одна — пустая. Та, возле которой мы сидели, была странная — без двери, большая, деревянная, с дорогим ковровым покрытием и зеркалами внутри. Кажется, такие лифты ставили в европейских отелях, они двигались без остановок и назывались «патерностер» — то ли потому, что все боялись в них ездить и молились, то ли по какой другой причине. Читал где-то, да. В«патерностере» сидел очень старый, рассыпавшийся скелет в одежде католического священника. Я полистал молитвенник (латынь!) и бросил его в песок.
Ильницкий за время пути выстроил хитрую теорию о том, что пустыня вокруг нас — своего рода чистилище, вернее сказать, его подраздел. Есть чистилища для тех, кто гибнет в автокатастрофах, в самолетах, кто тонет, а у нас — для пассажиров лифтов. Он, кажется, окончательно уверился, что наш лифт то ли оторвался, то ли сгорел и все в нем погибли. Мы снова пробовали звонить и снова никуда не дозвонились, ни на городские, ни на мобильные номера. И все же телефон я пока не выбросил. Почему — не знаю.
— Пацан наш кончается, нах, — повторил Ильницкий.
Он высох, почернел; наверное, и я выглядел примерно так же, а то и хуже, потому что он был мужик, что и говорить, покрепче, пожилистей. Я же о спорте только писал, а занимался им разве что на компьютере, когда играл в ФИФА и футбольные менеджеры.
— Что предлагаешь? — спросил я.
— А что тут предлагать? Ты сиди, а я отойду.
Он поднялся и, тяжело скрипя песком, обошел кабину.
Я закрыл уши ладонями, полежал так немного, потом открыл. И услышал бульканье.
У Ильницкого, оказывается, был с собой нож. Большой старый складной нож с желтыми пластмассовыми накладками, на которых было выдавлено «Тында», «ст. Лена», «БАМ», изображены шишки и железнодорожное полотно, убегающее вдаль.
Сейчас нож лежал на песке, рядом сидел на корточках Ильницкий и зажимал ладонями рану на шее пацана.