Сам Седрик ничего об этом не знал. При нем об этом даже не упоминали. Он знал, что отец его был англичанин, потому что ему сказала об этом мама; но отец умер, когда он был еще совсем маленьким, так что он почти ничего о нем и не помнил — только что он был высокий, с голубыми глазами и длинными усами, и как это было замечательно, когда он носил Седрика на плече по комнате.
Красивое лицо старика было ужасно. Горькая усмешка играла на его губах.
— Я бы не поверил ни единому слову из этой истории, — произнес он, — если б она не была такой низкой и подлой, что очень похоже на моего сына Бевиса. Да, это очень похоже на Бевиса. Сколько мы от него позора натерпелись! Безвольный, лживый, порочный негодяй с самыми низменными наклонностями — таков был мой сын и наследник, тогдашний лорд Фаунтлерой. Вы говорите, что эта женщина невежественна и вульгарна?
— Я вынужден признать, что она и подписаться грамотно не умеет, — отвечал адвокат.
— Она совершенно необразованна и не скрывает своих корыстных побуждений. Ее интересуют только деньги. Она по-своему красива, но это грубая красота и… Тут старый адвокат из деликатности смолк и содрогнулся. Вены на лбу старого графа стали еще заметнее. Холодные капли пота проступили на нем. Он вынул платок, отер лоб и горько усмехнулся.
— А я-то, — произнес он, — я-то возражал против… другой женщины, против матери этого ребенка.
— И он указал на спящего на диване мальчика.
— Я отказывался ее признать. А уж она-то умеет подписаться. Видно, это возмездие мне.
Он вскочил с кресла и принялся расхаживать по комнате. Ужасные слова срывались в гневе с его губ. Жестокое разочарование и ярость сотрясали его, словно дерево в бурю. Гнев его был ужасен, и все же мистер Хэвишем заметил, что он ни на минуту не забывал о мальчике, спящем на желтых атласных подушках, и следил за тем, чтобы не раз будить его.
— Я должен был это предвидеть! — говорил он.
— С самого своего рождения они меня только позорили! Я их обоих ненавидел, а они ненавидели меня! Бевис был еще хуже Мориса. Впрочем, я не желаю верить в то, что вы мне рассказали. Я буду оспаривать притязания этой женщины, бороться. Но это похоже на Бевиса — это так похоже на Бевиса!
Так он бушевал и расспрашивал о женщине и ее доказательствах и снова шагал по комнате, то бледнея, то багровея от сдерживаемой ярости. Наконец графу стало известно все вплоть до самых неприглядных подробностей. Мистер Хэвишем посмотрел на него с тревогой: граф выглядел измученным и совершенно разбитым; казалось, в нем произошла какая-то перемена. Приступы ярости всегда дорого ему стоили, однако на этот раз все обстояло гораздо серьезнее — ведь дело не ограничивалось одной только яростью.
Граф медленно подошел к дивану и остановился возле него.
— Если бы кто-то сказал мне, что я могу привязаться к ребенку, — тихо молвил он дрогнувшим голосом, — я бы ему не поверил. Я всегда не выносил детей — своих еще больше, чем чужих. Но к этому ребенку я привязался, а он, — тут граф горько усмехнулся, — он привязался ко мне. Меня здесь не любят и никогда не любили. Но он меня любит. Он меня никогда не боялся — и доверял мне. Он был бы лучшим графом Доринкортом, чем я. Я это знаю. Он сделал бы честь нашему имени.
Он склонился над мальчиком и с минуту вглядывался в его счастливое спящее лицо. Он сурово хмурил лохматые брови, впрочем, казалось, что гнев его оставил. Он протянул руку и откинул светлые волосы со лба мальчика, а затем повернулся и позвонил.
Когда самый рослый лакей вошел в комнату, он указал ему на диван.
— Отнесите, — начал он, и голос его слегка дрогнул, — отнесите лорда Фаунтлероя в его комнату.
Когда юный друг мистера Хоббса отбыл в замок Доринкорт, чтобы стать там лордом Фаунтлероем, и бакалейщик имел время осознать, что между ним и его маленьким другом, в обществе которого он провел столько приятных часов, лег Атлантический океан, он затосковал. Сказать по правде, мистер Хоббс не блистал ни умом, ни догадливостью; он был человек медлительный и тяжеловесный; знакомых у него было немного. Ему недоставало внутренней энергии, и он не умел развлечься на досуге — по правде говоря, все его развлечения ограничивались чтением газет и подведением счетов.