Сколько воздуха проходит мимо моей груди! Собственно, весь воздух, за исключением какой-то малости, проходит мимо, мне с ним не встретиться, мне его не ощутить, мне его не испробовать. Хотя, разве лучше он всего прочего воздуха? Не может он быть лучше. Если повезёт — он окажется таким же точно, если же не повезёт, так окажется хуже, безобразнее, безжалостнее, может, даже смертельнее.
Он — это я? Он — это я? Возможно ли такое? Быть может, вернулись мы оба и увидели, что нет в доме ни добра ни порядка. Чужой человек слоняется в нём хозяином. Незваный и непрошеный, сам награждает нас миазмами своих незванности и непрошенности, и вот же в доме дней своих ходим мы, воровато оглядываясь. Исподтишка живя и дыша. Я же не хотел жить и дышать исподтишка. Да, так, но вам всё же не дождаться от меня иной, богоугодной души!
Четвероногий снова трусил за мной. Легко это у них всё получается — раболепства и предательства, виляния хвостами и настороженности. Отчего у меня не получается так?
Скоро я выбился из сил. Мне надо было куда-то идти, я пошёл верхней улицей, она недалеко от леса. Вскоре остановился у забора семнадцатого дома. Сложившись пополам, копалась в огороде толстая старуха. Слышать она меня не могла, но, подняв голову, случайно увидела.
— Фёдоровна, — больным и надтреснутым голосом сказал я. — Семён дома?
— Нет никакого Семёна! — поджав губы, сказала старуха. — А тебе на что?
— Так… дело одно есть.
— Знаю я твоё дело.
— Ничего ты не знаешь.
— А пожить тебе здесь всё равно не получится.
— Он когда вернётся-то?
— А вот этого я знать не могу.
— Что ж ты про сына не знаешь-то?
— Он недавно жениться собрался, и поэтому, если ты жить здесь надумал, то лучше сразу не рассчитывай.
— А что, это ты про деньги? Так ты не бери в голову. Я на работу устроюсь и сразу отдам.
— Кто ж тебя возьмёт на работу, такого-то? — покачала головою Фёдоровна.
— И не таких ещё берут.
— Не таких берут, а таких вот — чёрта с два.
— Я ведь не просил тебя умничать, — недовольно возразил я.
— А я слышала, что тебя выпустили…
— Где ты слышала? Я только сегодня приехал.
— Ну, да, конечно! Сегодня…
— Сговорились вы все! — крикнул я.
— Слушай, Лёшка, — сказала Фёдоровна. — Может, тебе взять да помереть? Тебе же самому проще будет. Да и всем хорошо.
— Ладно, — отрезал я. — Скажи Семёну, что я приходил.
— И говорить ничего не стану, — сказала старуха. — Нашёл посыльную. И ещё тут с собакой припёрся.
— Это не моя собака.
— А это мне всё равно.
— Тебе же хуже будет, если не передашь, — со злостью сказал я.
— Иди-иди, не угрожай здесь!
Я попятился, я стал пятиться, так и отходил от забора, пятясь, и всё смотрел на старуху. Она будто бы торжествовала. Они все торжествуют. Они меня при себе содержат поблизости лишь для собственного торжества, я знал это. Моё же торжество было в умалённости, в отдельности и в беспорядочных монологах.
Я бы и гроша ломаного и затёртого не поставил на победу этой расы, этого народа, над обстоятельствами.
Потом я снова спустился к реке, кобелёк преданно волочился за мною.
— Ну, что, — сказал я. — Может, я вправду приходил… какая разница — был не был, чего они все? А этот? Ты видел его? Этот-то кто был? Не знаешь? И я не знаю. Тебя звать-то как? — спросил я.
Мы остановились. Я долго смотрел в его тёплую и тупую, кареглазую морду. Он подумал и тявкнул мне что-то в ответ, не вполне вразумительное.
— Нет, — сказал я. — Это не годится. Это не имя. Куда ты с таким именем? С таким именем тебе крышка! Нет, а вообще — кто ты? Тузик, что ли? Тузик… Нет. Ты знаешь, кто ты? Ты и сам этого не знаешь. А я знаю. Ты — Мир. Мир, — сказал я. — Мир, — ещё раз повторил я, привыкая к гордому кобелиному имени. Впрочем, пожалуй, не такому и гордому. Чего ж гордого в мире?! Скорее уж одно несуразное в нём… — Ну! Пошли, что ли…
Пейзаж здесь был дрянь: речушка с торфяною водой и заросшими берегами, овраги, буераки, мятая трава, арматура и ржавые трубы, беспорядочно топорщившиеся из почвы, битый кирпич и бутылки — всякий аллювий давно уж утратил у нас свою первозданность. И сколько ни пройди ещё вперёд, ведь будет тоже самое, та же дрянь, хоть сто, хоть тысячу километров пройди, проползи на брюхе, и не переменится ничего. Но ведь не просто же так нам даны эта беспредельность, эта гулливерова необъятность, совершенно не случайно… Разве не так? Взамен мы просто обязаны удивить все прочие народы, восхитить беспредельными своими эманациями, напугать беспрекословностью духа (или бездушия) своего, ошарашить, разжалобить. Каждое лишнее поле, всякий овраг, полустанок, перелесок, трясина, урочище должны прибавлять нашему народу толику страха и гордости за невиданное его предназначение, частицу сарказма и безнадёжности. Согнись душою, народ, от своего сверхъестественного бремени, от своей надмирной обузы, от своего надтреснутого исполинства, но также исполни миссию свою, назначение своё! Иначе же гибель ждёт тебя, ущерб, поношение, рассеяние.
Мир что-то снова тявкнул. Он точно был Миром, я всё более укреплялся в своём новом сознании. Это было превосходно. Вообще же сегодня Миру чрезвычайно повезло — случайно встретить меня.