Этот мир с похмелья был слишком молод и красив. В улицах дышало одному ему понятное счастье, тихое, как безобидное умопомешательство от водки. Мартовское солнце бледной, болезненной матерью тихо баюкало раздавленный чьими-то черными ботинками утренний снег.
Там, за грохотавшим железным мостом, знала она, есть дивный, как синий дым, Смольный Собор: незримый, призраком проявлялся он на выцветавшем небе перед каждым на него глядевшим, будто возвещая о том, что настоящий, страшный и красивый Петербург начинается отсюда. И также исчезал, как старая страница бумажных сказок из детства. Порою, бродя по Невскому, забегая в тесные улицы, Марина думала:
«Если я когда-нибудь убью, я пойду к этому собору глухой ночью, лягу в сугроб, и буду тихо умирать от холода, долго, но счастливо», — и сейчас, чуть подталкивая заржавелые качели, хмельная, она вздрогнула невольно от мысли о какой бы то ни было смерти.
Один молоденький покойник намедни полюбил ее без памяти. Он говорил, что Марина — заблудшая душа этих мест, наконец-то вернувшаяся в Петербург.
Встретились они совершенно случайно и нелепо, ровно неделю назад.
Той ночью черные ботинки давили падавшие снежинки. Замело фонари, бетонные прямоугольные, походившие на бытовые коробки, серые дома. Гасли окна. Старая мешковатая куртка, прятавшая хрупкое тельце, чуть подрагивала в февральской лихорадке. Возле белой «Скорой» показался молодой человек в сером пальто нараспашку, ничем не примечательный. Спросил закурить.
— Интересно, кого увезут… — тень от дерева легла на лицо удивленной Марины.
Паренек ухмыльнулся, выпуская изо рта струйку дыма:
— Да меня. Уже в третий раз. Больше не вернусь, надоело, — здесь он, одичало улыбнувшись, взглянул вверх, в самую снежную россыпь, и, как будто выглянув за само небо, воскликнул: — Умер…! Я умер! — и крепко обнял Марину.
Смех унес его счастливое лицо куда-то в метельную круговерть, и крик, отчаянный, будто сквозь подушку, растаял над заметенной дорогой:
— Марина! Слышишь, Марин! На Большеохтинское приходи, в гости! Слева от первой дорожки, чуть вглубь могилка! Меня Мишей зовут…!
Поутру — стук в хилую дверь. На серой узкой лестнице — никого, лишь в окне синеет небо, и ночь оседает седой пылью на размытом асфальте.
«К покойнику»… — вздрогнула Марина, и бегом в магазинчик, в узкий подвал с широким потолком.
— К покойнику, девочка. Не к добру такое, ой не к добру. Зачем ты пьешь, молоденькая, красивая! Жизнь — штука короткая… Ты уж не помирай, пожалуйста, — пухлая рука пожилой продавщицы бросает мятую сотку в кассу. Вкладывает шкалик в тощую ладошку.
«Не помирай, пожалуйста… А сотка лишней не бывает».
Марина, пообещав не умирать простым, полузаметным и сонным кивком, ушла. Фигурка ее, маленькая, чернеющей в белесой дали точкой исчезала на горизонте.
Так продолжалось две недели, а потом Миша просто исчез; наверное, ушел в свое Иномирье, и могилка его уж глядела пусто. В последний зимний день Марина бросила на снег у худенького, дешевого креста вялую гвоздику. Тихой тенью выскользнула за кладбищенские черные ограды, и лишь размытое Мишино лицо улыбнулось ей вослед с надгробия. Больше на кладбище Марина не бывала.
Первого марта снова ударили лютые морозы, а в хмельном теле, под самым сердцем, поселилась смерть. Фельдшер в едком больничном коридорчике задумчиво протянула:
— Однако… Удалять будем, дитё-то мертвое.
Через пару часов Марине протянули засаленный белый пакет.
— Забирай. И без того дел много, — выбеленные двери захлопнулись, растаяла горечь где-то под слезливым нёбом. Пакета Марина не взяла, только глупенько хихикнула и побрела, шатаясь, прочь, мимо серых хрущёвок. Обмотанная теплым платком фельдшер выбросила грязный пакет в пасть мусорного бака болотного цвета. На микрорайон опускался вечер.