Лакей при московской гостинице «Славянский Базар», Николай Чикильдеев, заболел. У него онемели ноги и изменилась походка, так что однажды, идя по коридору, он споткнулся и упал вместе с подносом, на котором была ветчина с горошком. Пришлось оставить место…
— Да, — рассказывал он, взявшись за бока. — Да… После Воздвижения через неделю продал я сено по тридцать копеек за пуд, добровольно… Да… Хорошо… Только это, значит, везу я утром сено добровольно, никого не трогаю; в недобрый час, гляжу — выходит из трактира староста Антип Седельников. «Куда везешь, такой-сякой?» — и меня по уху.
А у Кирьяка мучительно болела голова с похмелья, и ему было стыдно перед братом.
— Водка-то что делает. Ах, ты, боже мой! — бормотал он, встряхивая своею больною головой. — Уж вы, братец и сестрица, простите Христа ради, сам не рад.
По случаю праздника купили в трактире селедку и варили похлебку из селедочной головки. В полдень все сели пить чай и пили его долго, до пота, и, казалось, распухли от чая, и уже после этого стали есть похлебку, все из одного горшка. А селедку бабка спрятала.
Вечером гончар на обрыве жег горшки. Внизу на лугу девушки водили хоровод и пели. Играли на гармонике. И на заречной стороне тоже горела одна печь и пели девушки, и издали это пение казалось стройным и нежным. В трактире и около шумели мужики; они пели пьяными голосами, все врозь, и бранились так, что Ольга только вздрагивала и говорила:
— Ах, батюшки!
Ее удивляло, что брань слышалась непрерывно и что громче и дольше всех бранились старики, которым пора уже умирать. А дети и девушки слушали эту брань и нисколько не смущались, и видно было, что они привыкли к ней с колыбели.
Миновала полночь, уже потухли печи здесь и на той стороне, а внизу на лугу и в трактире всё еще гуляли. Старик и Кирьяк, пьяные, взявшись за руки, толкая друг друга плечами, подошли к сараю, где лежали Ольга и Марья.
— Оставь, — убеждал старик, — оставь… Она баба смирная… Грех…
— Ма-арья! — крикнул Кирьяк.
— Оставь… Грех… Она баба ничего.
Оба постояли с минуту около сарая и пошли.
— Лю-эблю я цветы полевы-и! — запел вдруг старик высоким, пронзительным тенором. — Лю-эблю по лугам собирать!
Потом сплюнул, нехорошо выбранился и пошел в избу.
Бабка поставила Сашу около своего огорода и приказала ей стеречь, чтобы не зашли гуси. Был жаркий августовский день. Гуси трактирщика могли пробраться к огороду задами, но они теперь были заняты делом, подбирали овес около трактира, мирно разговаривая, и только гусак поднимал высоко голову, как бы желая посмотреть, не идет ли старуха с палкой; другие гуси могли прийти снизу, но эти теперь паслись далеко за рекой, протянувшись по лугу длинной белой гирляндой. Саша постояла немного, соскучилась и, видя, что гуси не идут, отошла к обрыву.
Там она увидала старшую дочь Марьи, Мотьку, которая стояла неподвижно на громадном камне и глядела на церковь. Марья рожала тринадцать раз, но осталось у нее только шестеро и все — девочки, ни одного мальчика, и старшей было восемь лет. Мотька, босая, в длинной рубахе, стояла на припеке, солнце жгло ей прямо в темя, но она не замечала этого и точно окаменела. Саша стала с нею рядом и сказала, глядя на церковь:
— В церкви бог живет. У людей горят лампы да свечи, а у бога лампадки красненькие, зелененькие, синенькие, как глазочки. Ночью бог ходит по церкви, и с ним пресвятая богородица и Николай-угодничек — туп, туп, туп… А сторожу страшно, страшно! И-и, касатка, — добавила она, подражая своей матери. — А когда будет светопредставление, то все церкви унесутся на небо.
— С ко-ло-ко-ла-ми? — спросила Мотька басом, растягивая каждый слог.
— С колоколами. А когда светопредставление, добрые пойдут в рай, а сердитые будут гореть в огне вечно и неугасимо, касатка. Моей маме и тоже Марье бог скажет: вы никого не обижали и за это идите направо, в рай; а Кирьяку и бабке скажет: а вы идите налево, в огонь. И кто скоромное ел, того тоже в огонь.
Она посмотрела вверх на небо, широко раскрыв глаза, и сказала:
— Гляди на небо, не мигай, — ангелов видать.
Мотька тоже стала смотреть на небо, и минута прошла в молчании.
— Видишь? — спросила Саша.
— Не видать, — проговорила Мотька басом.
— А я вижу. Маленькие ангелочки летают по небу и крылышками — мельк, мельк, будто комарики.
Мотька подумала немного, глядя в землю, и спросила:
— Бабка будет гореть?
— Будет, касатка.
От камня до самого низа шел ровный, отлогий скат, покрытый мягкою зеленою травой, которую хотелось рукой потрогать или полежать на ней. Саша легла и скатилась вниз. Мотька с серьезным, строгим лицом, отдуваясь, тоже легла и скатилась, и при этом у нее рубаха задралась до плеч.
— Как мне стало смешно! — сказала Саша в восторге.