Я не знаю, о чем вы думаете, когда я прохожу мимо. Я не знаю, о чем вы думаете, когда я сижу с этюдником в парке, и на ваших глазах создаю очередной шедевр. Не знаю и не хочу знать. Когда-то я был молод, и тогда каждый из живущих был интересен мне, как неизведанный, неоткрытый остров. Глаза в глаза открывал я истины и умножал знания. Теперь — все не так. Я смотрю поверх ваших голов, поверх деревьев, поверх всего. Мой старый пес жмется к ногам и тоже смотрит в небо, словно ждет оттуда даров. Я даров не жду. Однажды мне стало ясно, что их нет. Что одинок на Земле человек и сиротлив, и обделен божественной милостью.
29 мин, 21 сек 16686
Я обласкан толпой, я знаменит. Но какое мне до этого дело? Какое мне дело до того, что мои полотна выставлены во всех музеях мира, что нет мне равных среди живописцев? Я ненавижу живопись, ненавижу запах грунтованного холста и красок. Я бросил бы все, но… Я не могу остановиться.
Он сидел прямо на траве, под деревом, и сиял улыбкой. На его коленях расположился огромный альбом для набросков, но забытый карандаш скатился на землю и уперся острием в штанину дешевых джинсов, словно маленький злой кинжал. А он смотрел куда-то поверх платанов и сиял. Сияли его голубые глаза из-за очков с толстыми линзами, сиял рот щербатой улыбкой. Праздные руки вяло покоились на чистой странице альбома.
Я прошел почти рядом, и что-то показалось мне неестественным в этой застывшей фигуре. Повернул назад, пытаясь заглушить, вспыхнувшее вдруг любопытство. Взглянув еще раз на его лицо, которое продолжало светиться непонятным для меня блаженством, я поборол застенчивость и приблизился почти вплотную. Ощутив мою тень, упавшую на его замершие руки, он перевел взгляд и посмотрел мне прямо в лицо. Хотя улыбка не сбежала с его губ, лицо сделалось напряженным, словно тень коснулась и пригасила сияние. Так смотрит человек, привыкший к пинкам и затрещинам. И тогда единственным его аргументом становится заискивающая и тусклая улыбка, которую он выдавливает со слабой надеждой утишить агрессивность мира.
Его цепкий взгляд охватил меня всего и сразу, с головы до ног, и затуманился, расслабившись, не находя во мне привычной опасности. И тут же сложился в знак вопроса, через который все так же пробивалось давешнее сияние. Казалось, еще минута, и он вновь рассыплется искрами, и будет смотреть на меня так же, как только что смотрел на небо поверх платанов.
Я застыл, завороженный сменой чувств, чудесным образом понятных так, словно я смотрел кино. И тогда он кивнул, приглашая присесть рядом. Так состоялось наше знакомство.
Он носил странное имя — Делюз, этот маленький горбатый человечек. Когда мы стояли рядом, он едва дотягивался макушкой до нагрудного кармана моей рубашки. Деликатный горб покоился на спине, почти незаметный под широкими майками, которые он обожал. Я окрестил его просто Делюз Лотрек, памятуя о другом художнике, маленьком гениальном калеке.
Мой Лотрек занимался оформлением детских книг. Днем с увлечением рисовал пионеров, а вечерами писал совсем иное. Он был художником, и никакие требования действительности не могли заставить его остаться всего лишь оформителем. Все это он вывалил мне уже через пять минут знакомства. Я понимал, что человек с такой внешностью, как у Делюза, не может претендовать на дружбу многих. Ведь при виде него на ум приходило только одно слово — «благотворительность». А где заводится благотворительность, там нет места общению на равных. Он жил в своем мире, как плененная кобра в серпентарии. И как не может обычный человек судить о порывах заключенной в стекле змеи, так невозможно было судить и о мыслях, бродивших в голове маленького художника. А все, что непонятно, часто отдает вкусом опасности. Но вкус этот нравится многим. Я любил горечь опасности физической, игра со смертью заставляла меня прыгать в реку с моста и совершать другие безумства. Но иного риска для себя я не мыслил. Слишком уж неправдоподобной была для меня сама мысль об эмоциональной или моральной смерти. Такие нематериальные вещи можно оставить хлюпикам. Пусть тоже думают, что им страшно.
Я сидел рядом с художником на траве, прогретой июньским солнцем, и переполнялся чувством гордости за то, что меня допускают к душе и мыслям иного существа. Слушая его живую речь, я думал только о том, чтобы не сделать лишнее движение, не сказать лишнего слова, и не испортить впечатления о себе. Но я совсем и не помышлял о том, что происходит обычный светский разговор, и, может быть, он говорил эти слова уже тысячу раз тысяче людей, которые, в какой-то момент, казались ему способными к дружбе. Ничего не значащие дежурные слова, призванные прощупать меня или кого-то другого на способность стать для него равным. Я млел от собственной демократичности и широты взглядов. И, как водится, не видел леса за деревьями. Мой эгоизм доходил до того, что я желал нравиться этому существу, да что там нравиться, — я желал благодарности за что-то в будущем, может быть, даже поклонения. За что? Но я был молод, и внешнее полностью заслоняло от меня внутренний смысл.
Я представлял будущее. Себя рядом с ним в роли друга, видел реакцию остальных на эту дружбу — то уважительную, а то и оскорбительную. Но не мог понять, что мерилом всего этого является только его оригинальная внешность и ничего больше. Кто-то относится к таким, как он, с брезгливостью, кто-то — с жалостью. А я относился с тщеславием. Возможно, где-то и была малая толика людей, которые могли бы отнестись к нему с уважением и искренней дружбой. Но для меня все это было бы возможным, если бы я общался с ним по телефону или через Интернет.
Он сидел прямо на траве, под деревом, и сиял улыбкой. На его коленях расположился огромный альбом для набросков, но забытый карандаш скатился на землю и уперся острием в штанину дешевых джинсов, словно маленький злой кинжал. А он смотрел куда-то поверх платанов и сиял. Сияли его голубые глаза из-за очков с толстыми линзами, сиял рот щербатой улыбкой. Праздные руки вяло покоились на чистой странице альбома.
Я прошел почти рядом, и что-то показалось мне неестественным в этой застывшей фигуре. Повернул назад, пытаясь заглушить, вспыхнувшее вдруг любопытство. Взглянув еще раз на его лицо, которое продолжало светиться непонятным для меня блаженством, я поборол застенчивость и приблизился почти вплотную. Ощутив мою тень, упавшую на его замершие руки, он перевел взгляд и посмотрел мне прямо в лицо. Хотя улыбка не сбежала с его губ, лицо сделалось напряженным, словно тень коснулась и пригасила сияние. Так смотрит человек, привыкший к пинкам и затрещинам. И тогда единственным его аргументом становится заискивающая и тусклая улыбка, которую он выдавливает со слабой надеждой утишить агрессивность мира.
Его цепкий взгляд охватил меня всего и сразу, с головы до ног, и затуманился, расслабившись, не находя во мне привычной опасности. И тут же сложился в знак вопроса, через который все так же пробивалось давешнее сияние. Казалось, еще минута, и он вновь рассыплется искрами, и будет смотреть на меня так же, как только что смотрел на небо поверх платанов.
Я застыл, завороженный сменой чувств, чудесным образом понятных так, словно я смотрел кино. И тогда он кивнул, приглашая присесть рядом. Так состоялось наше знакомство.
Он носил странное имя — Делюз, этот маленький горбатый человечек. Когда мы стояли рядом, он едва дотягивался макушкой до нагрудного кармана моей рубашки. Деликатный горб покоился на спине, почти незаметный под широкими майками, которые он обожал. Я окрестил его просто Делюз Лотрек, памятуя о другом художнике, маленьком гениальном калеке.
Мой Лотрек занимался оформлением детских книг. Днем с увлечением рисовал пионеров, а вечерами писал совсем иное. Он был художником, и никакие требования действительности не могли заставить его остаться всего лишь оформителем. Все это он вывалил мне уже через пять минут знакомства. Я понимал, что человек с такой внешностью, как у Делюза, не может претендовать на дружбу многих. Ведь при виде него на ум приходило только одно слово — «благотворительность». А где заводится благотворительность, там нет места общению на равных. Он жил в своем мире, как плененная кобра в серпентарии. И как не может обычный человек судить о порывах заключенной в стекле змеи, так невозможно было судить и о мыслях, бродивших в голове маленького художника. А все, что непонятно, часто отдает вкусом опасности. Но вкус этот нравится многим. Я любил горечь опасности физической, игра со смертью заставляла меня прыгать в реку с моста и совершать другие безумства. Но иного риска для себя я не мыслил. Слишком уж неправдоподобной была для меня сама мысль об эмоциональной или моральной смерти. Такие нематериальные вещи можно оставить хлюпикам. Пусть тоже думают, что им страшно.
Я сидел рядом с художником на траве, прогретой июньским солнцем, и переполнялся чувством гордости за то, что меня допускают к душе и мыслям иного существа. Слушая его живую речь, я думал только о том, чтобы не сделать лишнее движение, не сказать лишнего слова, и не испортить впечатления о себе. Но я совсем и не помышлял о том, что происходит обычный светский разговор, и, может быть, он говорил эти слова уже тысячу раз тысяче людей, которые, в какой-то момент, казались ему способными к дружбе. Ничего не значащие дежурные слова, призванные прощупать меня или кого-то другого на способность стать для него равным. Я млел от собственной демократичности и широты взглядов. И, как водится, не видел леса за деревьями. Мой эгоизм доходил до того, что я желал нравиться этому существу, да что там нравиться, — я желал благодарности за что-то в будущем, может быть, даже поклонения. За что? Но я был молод, и внешнее полностью заслоняло от меня внутренний смысл.
Я представлял будущее. Себя рядом с ним в роли друга, видел реакцию остальных на эту дружбу — то уважительную, а то и оскорбительную. Но не мог понять, что мерилом всего этого является только его оригинальная внешность и ничего больше. Кто-то относится к таким, как он, с брезгливостью, кто-то — с жалостью. А я относился с тщеславием. Возможно, где-то и была малая толика людей, которые могли бы отнестись к нему с уважением и искренней дружбой. Но для меня все это было бы возможным, если бы я общался с ним по телефону или через Интернет.
Страница 1 из 8