Долго не мог заснуть и беспрестанно переворачивался с боку на бок «Черт бы побрал эти глупости с вертящимися столами — подумал я, — только нервы расстраивать» Дремота начала наконец одолевать меня… Вдруг мне почудилось, как будто в комнате слабо и жалобно прозвенела струна Я приподнял голову. Луна стояла низко на небе и прямо глянула мне в глаза. Белый, как мел, лежал ее свет на полу… Явственно повторился странный звук.
— Мы теперь летим в Россию, — промолвила Эллис. Я уже не в первый раз мог заметить, что она почти всегда знала, о чем я думаю.
— Хочешь вернуться?
— Вернемся… или нет! Я был в Париже; неси меня в Петербург.
— Теперь?
— Сейчас… Только закрой мне голову твоей пеленой, а то мне дурно делается.
Эллис подняла руку… но прежде чем туман охватил меня, я успел почувствовать на губах моих прикосновение того мягкого, тупого жала…
***
«Слуша-а-а-а-ай!» — раздался в ушах моих протяжный крик.
«Слуша-а-а-а-ай!» — словно с отчаянием отозвалось в отдалении.
«Слуша-а-а-а-ай!» — замерло где-то на конце света. Я встрепенулся. Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость.
Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало: облик Эллис исчезал совершенно, таял, как утренний туман на июльском солнце, и я ясно видел все свое тело, как оно грузно и одиноко висело в уровень Александровской колонны. Так вот Петербург! Да, это он, точно. Эти пустые, широкие, серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крыльцами и дрянными овощными лавчонками; эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка шсаакия; ненужная пестрая биржа; гранитные стены крепости и взломанная деревянная мостовая; эти барки с сеном и дровами;
этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, эти окаменелые дворники в тулупах у ворот, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, — да, это она, наша Северная Пальмира. Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари — чахоточный румянец — не сошел еще и не сойдет до утра с белого, беззвездного неба; он ложится полосами по шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торогия вперед свои холодные синие воды.
— Улетим, — взмолилась Эллис. И, не дожидаясь моего ответа, она понесла меня через Неву, через Дворцовую площадь, к Литейной. Шаги и голоса послышались внизу; по улице шла кучка молодых людей с испитыми лицами и толковали о танцклассах. «Подпоручик Столпаков седьмой!» — крикнул вдруг спросонку солдат, стоявший на часах у пирамидки ржавых ядер, а несколько подальше, у раскрытого окна высокого дома, я увидел девицу в измятом шелковом платье, без рукавчиков, с жемчужной сеткой на волосах и с папироской во рту. Она благоговейно читала книгу: это был том сочинений одного из новейших Ювеналов.
— Улетим! — сказал я Эллис.
Минута, и уже мелькали под нами гнилые еловые лесишки и моховые болота, окружающие Петербург. Мы направлялись прямо к югу, небо и земля, все становилось понемногу темней и темней. Больная ночь, больной день, больной город — все осталось назади.
***