Город похож на действующую модель вселенной, как ее описывают святые отцы…
67 мин, 0 сек 14562
— Этот твой Разила — настоящее животное. Не понимаю, за что ты держишь этого парня? Постоянно пялится на мои сиськи, чуть не слюну роняет… Того гляди сожрет, ха-ха-ха!
— Он надежный, как имперская «Армадила». А на твои сиськи я и сам роняю слюну, детка.
— Ох, Фенхель. — Янкова откладывает щетку для волос и смотрит на меня умильно. — Никто не умеет говорить комплименты так, как ты…
(Р)егина
Госпиталь Преподобной Даны — одно из самых мрачных мест Яр-Инфернополиса. И одно из самых величественных зданий города.
Строился как дворец для тогдашнего нашего императора, Павела Шестого Полоумного. Парень был зациклен на покушениях, интригах и мятежах, настоящий параноик. И свой дворец спроектировал чем-то средним между крепостью, многоэтажным линкором и вычурным купеческим особняком.
Грандиозная серая махина в побеленных голубиным пометом обшарпанных химерах и облупившихся ангелах, двенадцать этажей Истинного Имперского Величия.
С Региной мы встречаемся у восточного крыла, в котором располагается психиатрическое отделение. Здесь она работает медсестрой.
Мы молча гуляем по больничному саду, дождь шелестит в ветвях. Над нами зеленая дымка расцветающих почек, в которой теряются дождевые капли. Я только сейчас понимаю — оказывается, теперь весна. В городе забываешь, что существует что-то, кроме постоянного дождя и пара, и временами — черного снега (зима) и душного смога (лето).
В эти цветущие дебри в духе рубберских «живоградов», за высокие крепостные стены госпиталя, с трудом пробиваются зловонные городские испарения. Кажется, будто мы находимся в другом мире. В параллельной реальности.
Напоминание о том, где мы на самом деле — сутулые и мрачные фигуры в застиранных полосатых пижамах. Это психи из «спокойных», которых выпускают на прогулки.
За переплетениями цветущих ветвей виднеются зарешеченные окна-бойницы, из них изредка доносятся вопли и крики «буйных».
Регина говорит:
— Мне уже пора… Ты так и не сказал, зачем приходил.
— Увидеть тебя.
— Фенхель… Не начинай опять.
— Мы давненько не встречались. Нашим старым составом… Клуб Покойников, а? Как тогда, на Циприке, помнишь?
— Не хочу вспоминать. Как там Кауперманн?
— Сто лет с ним не виделись. Но отрадно знать, что хотя бы его судьбой ты озабочена.
— О чем ты?
— Не хочешь спросить, как дела у меня?
— А зачем спрашивать? Раз пришел сюда — значит жив.
— Он тебе всегда нравился, да? Кауперманн.
— Я думаю, у него большое будущее.
— А как же Ибис?
— А что Ибис?
И впрямь — зачем я сюда приперся, думаю я.
Все что между нами было, быльем поросло. Нас теперь не связывает ничего, кроме общих знакомых. И кроме той истории, благодаря которой мы познакомились.
Нам навстречу идет вислоусый худой старик в полосатой пижаме, машет сухонькими ладошками, бурчит себе под нос: «… над ареной ярой моря буревестником слетавши я как пингвин нежно спрячу тело жирное в утесы»…
Проходит мимо, бормоча, жестикулируя и не замечая нас. Мы останавливаемся, чтоб пропустить его. По лицу Регины пробегает тень.
— И смешно и страшно, — говорит она, будто сама себе. Внезапно оборачивается ко мне. — Знаешь, кто это?
— А должен?
— Это Лукисберг старший.
— Автор «Имперских Хроник»?! Ох, жешь гребаный заедрический…
— Да, я примерно так же подумала, когда узнала. Вообрази себе. Наш живой классик… Младший Лукисберг часто бывает тут, проведывает отца. Хороший сын. Да и человек, судя по всему, хороший. Находит время, несмотря на всю эту свою занятость синематографическую, навещает старика. А помочь ничем не может.
— Грустно, Регина.
— Грустно, Фенхель, — кивает она. — Иногда мне кажется, что и мы тоже… Впрочем, неважно. Мне и впрямь пора идти.
Она вяло машет ладонью, прощаясь, уходит прочь.
Я смотрю вслед удаляющейся хрупкой фигурке в белом халате.
Регина — единственная женщина, которую я сделал героиней своего гребаного романа.
Что она имеет в виду?
Мы — такие же психи, как старший Лукисберг, на синеме которого я вырос?
Мы такие же — потерявшиеся в реальности живые трупы?
Я не смогу уточнить — она не расскажет мне. Теперь уже нет, хотя раньше я был бы первый, с кем он поспешила бы поделиться тем, что ее тревожит.
Мы чужие люди, и нет больше никакого «мы», есть она и есть я.
И остались от «нас» только воспоминания о том дне, когда мы праздновали свое чудесное спасение, распивая вчетвером в Т-конюшнях возле циприкской гавани, а у пристаней шумела толпа, завывала сирена, и гнусаво бубнили что-то громкоговорители.
О том дне, когда нас объявили покойниками и вычеркнули из списков.
О том дне, когда мы четверо положили начало войне.
«… в тучах рыжего песка, царапающего линзы защитных очков и респиратор, под палящим солнцем, где-то на краю пустыни и неподалеку от центра ада — затерялись мы.»
Выброшенной на берег мертвой китовой тушей громоздился дирижабль, вихри самума безжалостно терзали его, спешили занести песком.
Черный штандарт колыхался над руинами.
Самум нес со стороны Каярратских минаретов, из-за дрожащих в мареве дюн, бредовые переливы:
— Он надежный, как имперская «Армадила». А на твои сиськи я и сам роняю слюну, детка.
— Ох, Фенхель. — Янкова откладывает щетку для волос и смотрит на меня умильно. — Никто не умеет говорить комплименты так, как ты…
(Р)егина
Госпиталь Преподобной Даны — одно из самых мрачных мест Яр-Инфернополиса. И одно из самых величественных зданий города.
Строился как дворец для тогдашнего нашего императора, Павела Шестого Полоумного. Парень был зациклен на покушениях, интригах и мятежах, настоящий параноик. И свой дворец спроектировал чем-то средним между крепостью, многоэтажным линкором и вычурным купеческим особняком.
Грандиозная серая махина в побеленных голубиным пометом обшарпанных химерах и облупившихся ангелах, двенадцать этажей Истинного Имперского Величия.
С Региной мы встречаемся у восточного крыла, в котором располагается психиатрическое отделение. Здесь она работает медсестрой.
Мы молча гуляем по больничному саду, дождь шелестит в ветвях. Над нами зеленая дымка расцветающих почек, в которой теряются дождевые капли. Я только сейчас понимаю — оказывается, теперь весна. В городе забываешь, что существует что-то, кроме постоянного дождя и пара, и временами — черного снега (зима) и душного смога (лето).
В эти цветущие дебри в духе рубберских «живоградов», за высокие крепостные стены госпиталя, с трудом пробиваются зловонные городские испарения. Кажется, будто мы находимся в другом мире. В параллельной реальности.
Напоминание о том, где мы на самом деле — сутулые и мрачные фигуры в застиранных полосатых пижамах. Это психи из «спокойных», которых выпускают на прогулки.
За переплетениями цветущих ветвей виднеются зарешеченные окна-бойницы, из них изредка доносятся вопли и крики «буйных».
Регина говорит:
— Мне уже пора… Ты так и не сказал, зачем приходил.
— Увидеть тебя.
— Фенхель… Не начинай опять.
— Мы давненько не встречались. Нашим старым составом… Клуб Покойников, а? Как тогда, на Циприке, помнишь?
— Не хочу вспоминать. Как там Кауперманн?
— Сто лет с ним не виделись. Но отрадно знать, что хотя бы его судьбой ты озабочена.
— О чем ты?
— Не хочешь спросить, как дела у меня?
— А зачем спрашивать? Раз пришел сюда — значит жив.
— Он тебе всегда нравился, да? Кауперманн.
— Я думаю, у него большое будущее.
— А как же Ибис?
— А что Ибис?
И впрямь — зачем я сюда приперся, думаю я.
Все что между нами было, быльем поросло. Нас теперь не связывает ничего, кроме общих знакомых. И кроме той истории, благодаря которой мы познакомились.
Нам навстречу идет вислоусый худой старик в полосатой пижаме, машет сухонькими ладошками, бурчит себе под нос: «… над ареной ярой моря буревестником слетавши я как пингвин нежно спрячу тело жирное в утесы»…
Проходит мимо, бормоча, жестикулируя и не замечая нас. Мы останавливаемся, чтоб пропустить его. По лицу Регины пробегает тень.
— И смешно и страшно, — говорит она, будто сама себе. Внезапно оборачивается ко мне. — Знаешь, кто это?
— А должен?
— Это Лукисберг старший.
— Автор «Имперских Хроник»?! Ох, жешь гребаный заедрический…
— Да, я примерно так же подумала, когда узнала. Вообрази себе. Наш живой классик… Младший Лукисберг часто бывает тут, проведывает отца. Хороший сын. Да и человек, судя по всему, хороший. Находит время, несмотря на всю эту свою занятость синематографическую, навещает старика. А помочь ничем не может.
— Грустно, Регина.
— Грустно, Фенхель, — кивает она. — Иногда мне кажется, что и мы тоже… Впрочем, неважно. Мне и впрямь пора идти.
Она вяло машет ладонью, прощаясь, уходит прочь.
Я смотрю вслед удаляющейся хрупкой фигурке в белом халате.
Регина — единственная женщина, которую я сделал героиней своего гребаного романа.
Что она имеет в виду?
Мы — такие же психи, как старший Лукисберг, на синеме которого я вырос?
Мы такие же — потерявшиеся в реальности живые трупы?
Я не смогу уточнить — она не расскажет мне. Теперь уже нет, хотя раньше я был бы первый, с кем он поспешила бы поделиться тем, что ее тревожит.
Мы чужие люди, и нет больше никакого «мы», есть она и есть я.
И остались от «нас» только воспоминания о том дне, когда мы праздновали свое чудесное спасение, распивая вчетвером в Т-конюшнях возле циприкской гавани, а у пристаней шумела толпа, завывала сирена, и гнусаво бубнили что-то громкоговорители.
О том дне, когда нас объявили покойниками и вычеркнули из списков.
О том дне, когда мы четверо положили начало войне.
«… в тучах рыжего песка, царапающего линзы защитных очков и респиратор, под палящим солнцем, где-то на краю пустыни и неподалеку от центра ада — затерялись мы.»
Выброшенной на берег мертвой китовой тушей громоздился дирижабль, вихри самума безжалостно терзали его, спешили занести песком.
Черный штандарт колыхался над руинами.
Самум нес со стороны Каярратских минаретов, из-за дрожащих в мареве дюн, бредовые переливы:
Страница 3 из 19