Фандом: Доктор Кто, Мастер и Маргарита. — Нравятся вам мои цветы? — Нет. Некоторые вещи невозможно забыть, даже когда забыто всё остальное.
47 мин, 7 сек 2954
— Это ещё не всё, игемон… — медленно сказал Иешуа. — Твой секретарь, добрый и прилежный человек, хочет вручить тебе ещё один свиток. Неужто и там что-то обо мне?
Сказано это было невинным и спокойным тоном, но Пилат не мог отделаться от странного ощущения, что арестованный над ним издевается. И почти рад, что дело ещё не закончено. И что тот, другой свиток, изменит всё… «Но как же так?»
— Что ещё там? — резко спросил Пилат.
Он читал, и лицо его темнело, а на скулах ходили желваки.
«Закон об оскорблении величества» — эхом звучало в висках на пару с вернувшимся шумом в ушах. Мысли потянулись короткие и несвязные. Чьи-то выкрики. Чьи-то беспомощные и бесполезные аргументы, а среди них — гладкая и холодная рыбина щемящей нестерпимой тоски, имевшей отношение к какому-то«бессмертию», хотя какому он и сам толком не понимал.
Пилат резко свернул свиток и секунду помедлил, подбирая слова:
— Слушай, Га-Ноцри, — заговорил он, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, — ты когда-либо говорил что-то о великом кесаре? Говорил? Или… не… говорил? — Пилат протянул слово «не» несколько дольше, чем это полагалось на суде.
— Правду говорить легко и приятно, — заметил арестант.
— Мне не нужно знать, — придушенным, злым голосом отозвался Пилат, — приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придётся ответить. И говоря, взвешивать каждое своё слово, если хочешь избежать скорой и мучительной смерти.
— Я говорил, — арестованный еле заметно улыбнулся, и прокуратору померещилось в этой улыбке нечто прощальное, — что всякая власть есть насилие над людьми. И настанет время, когда не будет ни власти кесарей, ни какой-либо иной власти, ибо в царстве истины и справедливости она не надобна.
На балкон пала тишина. Только слегка скрипело перо секретаря, снова чертившего на пергаменте слова. О чём думал в этот момент Пилат? О том ли, что теперь некому будет избавить его от ужасных головных болей. Или о том странном топком чувстве, в котором раздражение и ярость мешалось с жалостью, охватывавшем его от слов бродячего философа. Об идиотах, готовых положить свою жизнь за призрачное обещание «царства истины»…
Но в первую очередь он думал о себе.
— На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! — возвысил он голос так, что тот зазвенел во всех углах зала, отражаясь от колонн. — И не тебе, безумный преступник рассуждать о ней!
Пилат посмотрел почему-то с ненавистью на секретаря и конвой и прибавил, уже тише:
— Вывести конвой с балкона! — он обратился к секретарю и добавил: — Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.
Чёрные башни, уткнувшиеся в оранжевое небо. Дым и гарь. Преступник осмелился намекнуть, что Пилату знакомы эти видения. «Гибель центра мира», так он выразился? Невежественные иудеи считали пупом земли Ершалаим, но римляне знали, что посередине круга ойкумены находился Рим. И теперь по словам преступника выходило, что Пилат желал этому центру гибели? Как ни мало людей прислушивается к бредням безумцев, но во дворце всегда найдётся хоть одно ухо, готовое расслышать измену даже в дыхании.
Пилат перевёл взгляд на арестованного:
— Итак, Марк Крысобой, холодный и убеждённый палач, люди, которые, как я вижу, — прокуратор указал на избитое лицо Иешуа, — тебя колотили за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие четырёх солдат — все они добрые люди?
— Да.
— И настанет «царство истины»?
— Настанет, игемон, — убеждённо ответил Иешуа, и его тёмные глаза будто бы засветились.
— Оно никогда не настанет! — вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. А затем, снова понизив голос, спросил: — Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?
— Я верю в то, что в мире много чудесного, — ответил Иешуа. — И если это было создано богом, в него я тоже верю.
— Так помолись ему… Впрочем, — здесь голос Пилата сел, — это всё равно не поможет. Жены нет? — почему-то тоскливо спросил он, сам не понимая, что с ним происходит.
— Нет, я один.
— Ненавистный город… — вдруг пробормотал прокуратор и передёрнул плечами, словно озяб.
— А ты бы меня отпустил, игемон, — неожиданно попросил арестант и голос его стал тревожен. — Я вижу, меня хотят убить.
Лицо Пилата исказилось короткой судорогой, он обратил к Иешуа воспалённые, в красных жилках белки глаз:
— Ты полагаешь, римский прокуратор отпустит того, кто говорил то, что сказал ты? К чему? Чтобы занять твоё место? Ты…
Он вспомнил странную иронию во взгляде Иешуа и хотел сказать: «Ты сам этого хотел, и ты это получил», — но в последний момент сдержался.
— Не слова больше! И если с этого момента ты заговоришь хоть с кем-то — берегись!
— Игемон…
— Молчать! — вскричал прокуратор и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. — Стража, ко мне!
Сказано это было невинным и спокойным тоном, но Пилат не мог отделаться от странного ощущения, что арестованный над ним издевается. И почти рад, что дело ещё не закончено. И что тот, другой свиток, изменит всё… «Но как же так?»
— Что ещё там? — резко спросил Пилат.
Он читал, и лицо его темнело, а на скулах ходили желваки.
«Закон об оскорблении величества» — эхом звучало в висках на пару с вернувшимся шумом в ушах. Мысли потянулись короткие и несвязные. Чьи-то выкрики. Чьи-то беспомощные и бесполезные аргументы, а среди них — гладкая и холодная рыбина щемящей нестерпимой тоски, имевшей отношение к какому-то«бессмертию», хотя какому он и сам толком не понимал.
Пилат резко свернул свиток и секунду помедлил, подбирая слова:
— Слушай, Га-Ноцри, — заговорил он, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, — ты когда-либо говорил что-то о великом кесаре? Говорил? Или… не… говорил? — Пилат протянул слово «не» несколько дольше, чем это полагалось на суде.
— Правду говорить легко и приятно, — заметил арестант.
— Мне не нужно знать, — придушенным, злым голосом отозвался Пилат, — приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придётся ответить. И говоря, взвешивать каждое своё слово, если хочешь избежать скорой и мучительной смерти.
— Я говорил, — арестованный еле заметно улыбнулся, и прокуратору померещилось в этой улыбке нечто прощальное, — что всякая власть есть насилие над людьми. И настанет время, когда не будет ни власти кесарей, ни какой-либо иной власти, ибо в царстве истины и справедливости она не надобна.
На балкон пала тишина. Только слегка скрипело перо секретаря, снова чертившего на пергаменте слова. О чём думал в этот момент Пилат? О том ли, что теперь некому будет избавить его от ужасных головных болей. Или о том странном топком чувстве, в котором раздражение и ярость мешалось с жалостью, охватывавшем его от слов бродячего философа. Об идиотах, готовых положить свою жизнь за призрачное обещание «царства истины»…
Но в первую очередь он думал о себе.
— На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! — возвысил он голос так, что тот зазвенел во всех углах зала, отражаясь от колонн. — И не тебе, безумный преступник рассуждать о ней!
Пилат посмотрел почему-то с ненавистью на секретаря и конвой и прибавил, уже тише:
— Вывести конвой с балкона! — он обратился к секретарю и добавил: — Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.
Чёрные башни, уткнувшиеся в оранжевое небо. Дым и гарь. Преступник осмелился намекнуть, что Пилату знакомы эти видения. «Гибель центра мира», так он выразился? Невежественные иудеи считали пупом земли Ершалаим, но римляне знали, что посередине круга ойкумены находился Рим. И теперь по словам преступника выходило, что Пилат желал этому центру гибели? Как ни мало людей прислушивается к бредням безумцев, но во дворце всегда найдётся хоть одно ухо, готовое расслышать измену даже в дыхании.
Пилат перевёл взгляд на арестованного:
— Итак, Марк Крысобой, холодный и убеждённый палач, люди, которые, как я вижу, — прокуратор указал на избитое лицо Иешуа, — тебя колотили за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие четырёх солдат — все они добрые люди?
— Да.
— И настанет «царство истины»?
— Настанет, игемон, — убеждённо ответил Иешуа, и его тёмные глаза будто бы засветились.
— Оно никогда не настанет! — вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. А затем, снова понизив голос, спросил: — Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?
— Я верю в то, что в мире много чудесного, — ответил Иешуа. — И если это было создано богом, в него я тоже верю.
— Так помолись ему… Впрочем, — здесь голос Пилата сел, — это всё равно не поможет. Жены нет? — почему-то тоскливо спросил он, сам не понимая, что с ним происходит.
— Нет, я один.
— Ненавистный город… — вдруг пробормотал прокуратор и передёрнул плечами, словно озяб.
— А ты бы меня отпустил, игемон, — неожиданно попросил арестант и голос его стал тревожен. — Я вижу, меня хотят убить.
Лицо Пилата исказилось короткой судорогой, он обратил к Иешуа воспалённые, в красных жилках белки глаз:
— Ты полагаешь, римский прокуратор отпустит того, кто говорил то, что сказал ты? К чему? Чтобы занять твоё место? Ты…
Он вспомнил странную иронию во взгляде Иешуа и хотел сказать: «Ты сам этого хотел, и ты это получил», — но в последний момент сдержался.
— Не слова больше! И если с этого момента ты заговоришь хоть с кем-то — берегись!
— Игемон…
— Молчать! — вскричал прокуратор и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. — Стража, ко мне!
Страница 8 из 13