Суд впаял Сидорову стандартные пятнадцать лет. Конечно, прокурор, как и следователь перед ним, стращал: мол, тебе, гниде шпионской, что пятнашка, что пять лет — все одно сдохнуть, уж мы позаботимся, курорт подберем со всеми удобствами. Что службистскую братию так взбесило, Сидоров не понял.
6 мин, 37 сек 1503
Работал он честно, взяток не брал, на власть не злословил, для нее не крысятничал, не наушничал и подавно, хотя еще до войны предлагали. Психолог — как есть важная профессия, но очень подозрительная. Немцев в ней много, а к ним после войны понятно какое отношение. Хотя первое время как раз наоборот было, тех специалистов-мозгоправов, кого из Германии с обозом вывезли, с почетом привечали и на должности солидные с большим окладом и пайком назначали. Что они делали в институтах — Сидоров не ведал, вот только начальство службистское оттуда выходило очень нервное, после чего подолгу у него гостило. Директор института изучения мозга Петров и вовсе почти две недели у психолога провел, рассказывал всякую несусветную жуть о каком-то черном солнце и бесконечной работе по обе стороны, а потом сгинул. В больнице рассказывали тишком, как его застрелили при попытке пересечь советскую границу, но кто ж им поверит, слухам? Тем более Сидорова аккурат в те дни и оприходовали, всех подробностей узнать он не успел.
А укатали его точно из-за профессора Шмитта, взятого сразу после окончания войны — Сидоров был его верным учеником, пожалуй, самым близким человеком. Даже после странной смерти профессора от инфлюэнцы ученик частенько захаживал к вдове, к ее детям. Пока и тех не заграбастали. А вот только потом пришли за ним. Хотя шпионом его следователь сделал японско-английским, видно, так пошутить решил. Сидоров, после второго сломанного ребра, хохму эту уяснил и признательные показания подписал без дурацких вопросов. В душе только порадоваться мог, что жена скумекала, куда супруг потащит всех их такими встречами, развелась с благоверным с треском. Когда Сидорова в лагерь отправляли, он даже радовался, что так обернулось. Теперь семью уж точно не тронут и печать «детей врага народа» на Антошке и Семене не поставят.
Прокурор, как и обещал в обвинительном слове, спровадил психолога в медвежий угол, в город Лесовск и его Леслаг, ни на одной карте страны, даже самой секретной, не отмеченный. Говорили, лагерь этот такой же беспросветно страшный, как Маутхаузен, только курировал его не какой-то главк ведомства или министерства, а почему-то институт изучения мозга, тот самый, петровский. И это обстоятельство пугало многих заключенных, особенно из смершевцев или особистов, до почти полной невменяемости. Чего они так пугались, Сидоров поначалу понять не мог, пока внутри не оказался. К слову, вместе с психологом туда отправлялся один из узников означенного немецкого лагеря смерти, танкист-орденоносец, пытавшийся кому-то и зачем-то доказать, что американцы, освободившие эту фабрику по ликвидации особо стойких заключенных, спасли всех узников от неминуемой гибели. Еще в теплушке ехала пара ценителей германской литературы из учителей словесности средних школ, несколько поволжских немцев, священник-лютеранин, не пожелавший наушничать, и много других социально настолько опасных элементов, что их можно только собрать вместе и уморить разом.
Чем в Леслаге и занимались. Мало того, что всех заставляли с раннего утра и до поздней ночи дробить камни за шесть верст от лагеря, которые потом сами зэки тупо сбрасывали в реку, ибо все одно в них надобности не имелось. Мало того, что кроме баланды и хлеба из помоев им ничего не полагалось, даже одежды. Так еще и сам начлагеря, некто Иванов, в открытую заявлял на ежеутренней поверке заключенных: мол, не надейтесь досидеть до срока и выйти, мы вас всех раньше сгноим, — прибавляя к этому посланию несколько непечатных выражений. И то правда, вертухаи свирепствовали как могли, не только избивали до полусмерти за всякую провинность или просто отстреливали за «провокации» коими считался всякий шаг в сторону, но и отправляли на пару недель в ШИЗО, в ледяную купель, если зимой, в адское пекло, если летом. Проводя своего рода децимацию, ведь разве что каждый десятый выходил через положенные четырнадцать дней живым. Обычно куда раньше и вперед ногами. Вот как тот же священник, зачем-то еще и молившийся за просветление ума своих осатанелых угнетателей, он всего-то три дня там и протянул. Немцы чуть дольше. А танкиста после Маутхаузена ничего не брало, сам говорил, что спал на ледяном полу и до того и тем только закалился. Видимо, вправду, так что через год и пять месяцев, замучившись пытать, вертухаи его просто пристрелили. Он да вот еще и Сидоров оставались последними из группы прибывших в том эшелоне зэков.
Сидоров и сам не понимал, как смог просуществовать столь долго в таких условиях, к коим в принципе никакими судьбами не мог быть приготовлен. Он, выходец из семьи интеллигентов, даже во время войны работал по врачебной своей специальности, то есть пороха отродясь не нюхал. Утешал себя разве флегматичным Боэцием и студеным Ницше, философами, в Советской России запрещенными, да еще другим помогал, а как иначе-то? И нравственный закон Канта, и клятва Гиппократа иначе жить не позволяли. Старался поддерживать затухающие огоньки жизни и словами, и делами, слушал всех, помогал как мог.
А укатали его точно из-за профессора Шмитта, взятого сразу после окончания войны — Сидоров был его верным учеником, пожалуй, самым близким человеком. Даже после странной смерти профессора от инфлюэнцы ученик частенько захаживал к вдове, к ее детям. Пока и тех не заграбастали. А вот только потом пришли за ним. Хотя шпионом его следователь сделал японско-английским, видно, так пошутить решил. Сидоров, после второго сломанного ребра, хохму эту уяснил и признательные показания подписал без дурацких вопросов. В душе только порадоваться мог, что жена скумекала, куда супруг потащит всех их такими встречами, развелась с благоверным с треском. Когда Сидорова в лагерь отправляли, он даже радовался, что так обернулось. Теперь семью уж точно не тронут и печать «детей врага народа» на Антошке и Семене не поставят.
Прокурор, как и обещал в обвинительном слове, спровадил психолога в медвежий угол, в город Лесовск и его Леслаг, ни на одной карте страны, даже самой секретной, не отмеченный. Говорили, лагерь этот такой же беспросветно страшный, как Маутхаузен, только курировал его не какой-то главк ведомства или министерства, а почему-то институт изучения мозга, тот самый, петровский. И это обстоятельство пугало многих заключенных, особенно из смершевцев или особистов, до почти полной невменяемости. Чего они так пугались, Сидоров поначалу понять не мог, пока внутри не оказался. К слову, вместе с психологом туда отправлялся один из узников означенного немецкого лагеря смерти, танкист-орденоносец, пытавшийся кому-то и зачем-то доказать, что американцы, освободившие эту фабрику по ликвидации особо стойких заключенных, спасли всех узников от неминуемой гибели. Еще в теплушке ехала пара ценителей германской литературы из учителей словесности средних школ, несколько поволжских немцев, священник-лютеранин, не пожелавший наушничать, и много других социально настолько опасных элементов, что их можно только собрать вместе и уморить разом.
Чем в Леслаге и занимались. Мало того, что всех заставляли с раннего утра и до поздней ночи дробить камни за шесть верст от лагеря, которые потом сами зэки тупо сбрасывали в реку, ибо все одно в них надобности не имелось. Мало того, что кроме баланды и хлеба из помоев им ничего не полагалось, даже одежды. Так еще и сам начлагеря, некто Иванов, в открытую заявлял на ежеутренней поверке заключенных: мол, не надейтесь досидеть до срока и выйти, мы вас всех раньше сгноим, — прибавляя к этому посланию несколько непечатных выражений. И то правда, вертухаи свирепствовали как могли, не только избивали до полусмерти за всякую провинность или просто отстреливали за «провокации» коими считался всякий шаг в сторону, но и отправляли на пару недель в ШИЗО, в ледяную купель, если зимой, в адское пекло, если летом. Проводя своего рода децимацию, ведь разве что каждый десятый выходил через положенные четырнадцать дней живым. Обычно куда раньше и вперед ногами. Вот как тот же священник, зачем-то еще и молившийся за просветление ума своих осатанелых угнетателей, он всего-то три дня там и протянул. Немцы чуть дольше. А танкиста после Маутхаузена ничего не брало, сам говорил, что спал на ледяном полу и до того и тем только закалился. Видимо, вправду, так что через год и пять месяцев, замучившись пытать, вертухаи его просто пристрелили. Он да вот еще и Сидоров оставались последними из группы прибывших в том эшелоне зэков.
Сидоров и сам не понимал, как смог просуществовать столь долго в таких условиях, к коим в принципе никакими судьбами не мог быть приготовлен. Он, выходец из семьи интеллигентов, даже во время войны работал по врачебной своей специальности, то есть пороха отродясь не нюхал. Утешал себя разве флегматичным Боэцием и студеным Ницше, философами, в Советской России запрещенными, да еще другим помогал, а как иначе-то? И нравственный закон Канта, и клятва Гиппократа иначе жить не позволяли. Старался поддерживать затухающие огоньки жизни и словами, и делами, слушал всех, помогал как мог.
Страница 1 из 2