Я медленно поднимаю голову и смотрю на человека, стоящего по ту сторону решётки. Он ухмыляется, скрестив массивные толстые руки на груди. На одной из них, почти на сгибе локтя, висит дубинка.
7 мин, 16 сек 172
Это точно НЕ БАРНИ. Барни не стал бы ломать тюремное имущество или бить бутылки — уж очень он правильный.
Я не встаю с кровати на этот раз и молчу. Что же это за чертовщина? Может, упало зеркало, которое висело над столом Барни? Вполне вероятно. Но почему оно упало именно сегодня, провисев на своём месте Бог знает сколько времени?
— Нет, Джордан, успокойся, — шепчу я себе. Но я не могу успокоиться, ибо дальше я слышу новый звук…
Да. Ошибки быть не может. Это именно собачий вальс. Именно он играл, когда я… («Не думай об этом»)… Совершил свой чудовищный проступок.
И тут в блоке загорается свет. Неяркий, тусклый, источник его находился в другом конце блока… И свет этот… Приближался?
Да. Именно. Словно блуждающий огонёк на болотах, ко мне, раскачиваясь, медленно приближался фонарик. Но это был не Барни. И не кто-то другой из тюремного персонала. Фонарик несла в руке… Девочка?
Я обомлел. Коленки затряслись. Я более не мог лежать на койке и вскочил, чуть не запнувшись. Девочка подошла к самой решётке и опустила фонарик под подбородок, как обычно делают дети, когда рассказывают страшные истории у костра в лагере.
— Я пришла, — девочка говорила, не разжимая губ. Я не отрываясь глядел на её мертвенно-бледное лицо, слегка наклоненное набок. — Ты звал меня, и я пришла.
— Я не звал, — шёпотом отвечаю я.
— Звал, — твердит она. — В своих ночных мучениях и кошмарах ты молился, чтобы я пришла и простила тебя. И вот я здесь.
Я не ответил. Не мог ответить. Да, я хотел этого, хотел прощения этого греха, лежавшего на моей душе, как булыжник.
— Ты убил меня, — девочка посмотрела на что-то, зажатое в её другой руке. — Этим.
Она продемонстрировала мне заточенную хлеборезку. Я вспомнил, как удобно лежал этот кошмарный нож в моей руке, когда я должен был нанести один удар по доверчивой девочке, впустившей меня в свою квартиру и показывавшей свои игрушки… Она-то думала, я пришёл поиграть… А что сделал я?
Убил её. Вот что. Нанёс удар. Потом второй. Третий. Четвёртый. И пока её тельце не превратилось в груду ошмётков, я молотил её хлеборезкой, выражая своё бешенство, свою жажду, свою жадность…
Это потом уже я раскаялся в содеянном. Молил о прощении всех богов на свете. И больше всего — восьмилетнюю девочку. Я не забыл ничего, но приказал себе не думать об этом. И, тем не менее, я хотел, чтобы она меня простила.
Девочка опустила хлеборезку. Вдруг её тело исчезло на мгновение, а, когда появилось вновь, она уже находилась не снаружи камеры, а внутри неё. Я уже думал, что мне конец — сейчас она исполосует меня ножом до неузнаваемости, а обнаруживший меня завтра Барни склонится над унитазом, когда увидит, чем я стал. Но ничего не произошло. Девочка подошла вплотную ко мне, сидящему на краешке кушетки и вдруг обняла меня. Как дочь обнимает отца, как сестрёнка обнимает брата. Меня обнимала девочка, которую я убил. Я дрожал не переставая. Меня трясло, как будто не Джон Коффи погибал на электрическом стуле, а я.
Она простояла так с минуту, затем мягко отстранилась и сказала:
— Я прощаю тебя, Джордан. Это тяжело, но я прощаю тебя. Живи с миром. А мне пора, — и, прежде, чем я сумел удержать её, она превратилась в серебристое облачко и испарилась.
Я сидел на кровати, протянув дрожащую руку по направлению к миражу, но в душе понимал, что миражом это не было. И лежащие на полу фонарик и хлеборезка доказывали это.
— Ну вот, приятель, мы и прощаемся, — Барни отпер дверь камеры. — Как провёл ночь? Надеюсь, что хорошо… Может, когда-нибудь пересечёмся в каком-нибудь баре и выпьем по стаканчику… Эй, это что, седина?
Я улыбнулся. Волосы на моей голове были абсолютно седыми, хотя ещё вчера я мог поклясться, что цвет их был чёрным.
Я сидел на Арлингтонском кладбище возле могилы восьмилетней Сары Дэшвилл. На могилке лежал свежий, только что купленный мной букетик крсивых цветов. Я вдыхал аромат свободы, выраженный во всём — в пении птиц, в ощущении почвы под ногами, в голубом небе, в зелёной травке.
Мне восемьдесят девять лет. Я каждую неделю прихожу сюда и меняю цветы на могиле Сары. Её родители умерли не так давно, и больше, кроме меня, некому прийти. Когда я сижу здесь, меня наполняет какое-то странное ощущение… Ощущение внутреннего подъёма, какой-то лёгкости.
Не освобождение из тюрьмы подарило мне настоящую свободу, а то, что восьмилетняя девочка, которую я убил, смогла меня простить. И поэтому я счастлив.
Я не встаю с кровати на этот раз и молчу. Что же это за чертовщина? Может, упало зеркало, которое висело над столом Барни? Вполне вероятно. Но почему оно упало именно сегодня, провисев на своём месте Бог знает сколько времени?
— Нет, Джордан, успокойся, — шепчу я себе. Но я не могу успокоиться, ибо дальше я слышу новый звук…
Да. Ошибки быть не может. Это именно собачий вальс. Именно он играл, когда я… («Не думай об этом»)… Совершил свой чудовищный проступок.
И тут в блоке загорается свет. Неяркий, тусклый, источник его находился в другом конце блока… И свет этот… Приближался?
Да. Именно. Словно блуждающий огонёк на болотах, ко мне, раскачиваясь, медленно приближался фонарик. Но это был не Барни. И не кто-то другой из тюремного персонала. Фонарик несла в руке… Девочка?
Я обомлел. Коленки затряслись. Я более не мог лежать на койке и вскочил, чуть не запнувшись. Девочка подошла к самой решётке и опустила фонарик под подбородок, как обычно делают дети, когда рассказывают страшные истории у костра в лагере.
— Я пришла, — девочка говорила, не разжимая губ. Я не отрываясь глядел на её мертвенно-бледное лицо, слегка наклоненное набок. — Ты звал меня, и я пришла.
— Я не звал, — шёпотом отвечаю я.
— Звал, — твердит она. — В своих ночных мучениях и кошмарах ты молился, чтобы я пришла и простила тебя. И вот я здесь.
Я не ответил. Не мог ответить. Да, я хотел этого, хотел прощения этого греха, лежавшего на моей душе, как булыжник.
— Ты убил меня, — девочка посмотрела на что-то, зажатое в её другой руке. — Этим.
Она продемонстрировала мне заточенную хлеборезку. Я вспомнил, как удобно лежал этот кошмарный нож в моей руке, когда я должен был нанести один удар по доверчивой девочке, впустившей меня в свою квартиру и показывавшей свои игрушки… Она-то думала, я пришёл поиграть… А что сделал я?
Убил её. Вот что. Нанёс удар. Потом второй. Третий. Четвёртый. И пока её тельце не превратилось в груду ошмётков, я молотил её хлеборезкой, выражая своё бешенство, свою жажду, свою жадность…
Это потом уже я раскаялся в содеянном. Молил о прощении всех богов на свете. И больше всего — восьмилетнюю девочку. Я не забыл ничего, но приказал себе не думать об этом. И, тем не менее, я хотел, чтобы она меня простила.
Девочка опустила хлеборезку. Вдруг её тело исчезло на мгновение, а, когда появилось вновь, она уже находилась не снаружи камеры, а внутри неё. Я уже думал, что мне конец — сейчас она исполосует меня ножом до неузнаваемости, а обнаруживший меня завтра Барни склонится над унитазом, когда увидит, чем я стал. Но ничего не произошло. Девочка подошла вплотную ко мне, сидящему на краешке кушетки и вдруг обняла меня. Как дочь обнимает отца, как сестрёнка обнимает брата. Меня обнимала девочка, которую я убил. Я дрожал не переставая. Меня трясло, как будто не Джон Коффи погибал на электрическом стуле, а я.
Она простояла так с минуту, затем мягко отстранилась и сказала:
— Я прощаю тебя, Джордан. Это тяжело, но я прощаю тебя. Живи с миром. А мне пора, — и, прежде, чем я сумел удержать её, она превратилась в серебристое облачко и испарилась.
Я сидел на кровати, протянув дрожащую руку по направлению к миражу, но в душе понимал, что миражом это не было. И лежащие на полу фонарик и хлеборезка доказывали это.
— Ну вот, приятель, мы и прощаемся, — Барни отпер дверь камеры. — Как провёл ночь? Надеюсь, что хорошо… Может, когда-нибудь пересечёмся в каком-нибудь баре и выпьем по стаканчику… Эй, это что, седина?
Я улыбнулся. Волосы на моей голове были абсолютно седыми, хотя ещё вчера я мог поклясться, что цвет их был чёрным.
Я сидел на Арлингтонском кладбище возле могилы восьмилетней Сары Дэшвилл. На могилке лежал свежий, только что купленный мной букетик крсивых цветов. Я вдыхал аромат свободы, выраженный во всём — в пении птиц, в ощущении почвы под ногами, в голубом небе, в зелёной травке.
Мне восемьдесят девять лет. Я каждую неделю прихожу сюда и меняю цветы на могиле Сары. Её родители умерли не так давно, и больше, кроме меня, некому прийти. Когда я сижу здесь, меня наполняет какое-то странное ощущение… Ощущение внутреннего подъёма, какой-то лёгкости.
Не освобождение из тюрьмы подарило мне настоящую свободу, а то, что восьмилетняя девочка, которую я убил, смогла меня простить. И поэтому я счастлив.
Страница 2 из 2