Гуча родился на базарной площади под деревянным прилавком, куда скидывают остатки гнилых овощей, ошмётки лежалой рыбы и прочий мусор. Вчерашняя газета, в которую до этого была завёрнута копчёная скумбрия, шелестела портретами партийных руководителей, сводками местных новостей, последними достижениями народного хозяйства и кубиками наполовину разгаданного кроссворда. «Краткое устное замечание — семь букв, последняя — а». Гуча перебрал в уме всевозможные варианты, но не нашёл подходящего. Ладно, чёрт с ним, с кроссвордом.
9 мин, 48 сек 218
— Да чтобы их самих уже выносили, — сплюнул Цукерман.
— Вот! Наш вы человек, папаша! — радостно забил хвостом Гуча.
В углу началась возня, затем откуда-то из-под комода выбрались три довольно крупные прыщавые жабы.
— Жаль, вы их не видите, папаша, — вздохнул Гуча. — Не ахти какие бесы, однако сотрудникам органов обеспечен лёгкий, но неприятный сбой в их собственных органах — понос, например. Хотя, согласитесь, это большая удача, что вы видите меня. Нас ждут великие свершения. Правда, сначала нужно закончить с одним делом. Довлеет над вами клятва ваша.
— Какая такая клятва?
— А припомните, чем вы там Маняше клялись. Не сойти мне с места и всё такое…
— Ну, так я это к слову сказал. Достала она меня. Но я положительно клал с прибором и на неё, и на её Шурку.
— Э, нет, слово не воробей. И даже не блоха. Когда человек клянётся, он создаёт себе ловушку, темницу, из которой ему самостоятельно не выбраться. Так что тут, папаша, два пути: или клятва исполнится, или с места не сойдёте.
— Паралич, что ли, разберёт?
— Ну, не обязательно паралич. Просто тяжело вам будет по жизни, томиться будете, как в клетке. Только не кипишуйте вхолостую. Теперь у вас есть я, а у меня на вас есть планы. Аплодисменты оставьте себе, но ваш Гуча, то бишь я, уже всё уладил.
— Постой-ка, плешивый, чего ты там уладил?
— Дык Шурка-то в СИЗО давеча сыграл на интерес. И не просто так, а с серьёзными людьми. А что мне стоит крап с бубны перенести на черву?
— Да как же такое возможно? — изумился Цукерман.
— Да как тебе два пальца намочить. Но даже этого не понадобилось. Тем более что с серьёзными людьми такой финт бы не прокатил. Просто в ухо Шурке шепнул, представившись его внутренним голосом, что, мол, давай, играй на мизере.
— И сыграл?
— Ага. Люблю людей, внимающих своему внутреннему голосу. Взял Шурка шесть взяток, а я ему шепчу: не дрейфь, сейчас отыграешься. А отыгрываться-то и нечем. Тут я и напомнил ему про сокровище.
— Да ты, чёрт, смотрю, совсем нюх потерял! — воскликнул Цукерман, — Наташка ж, поди, малая совсем.
— Это вы, папаша, старый поц, а семнадцать лет — вполне себе нормальный возраст, чтобы за родительский базар ответить. И вас, смею заметить, за язык никто не тянул клятвами разбрасываться.
— Да как же он мог, дочь-то родную за долг карточный?
— Много вы в жизни понимаете, папаша. Да, может, и не дочь она ему вообще.
— А ты почём знаешь?
Гуча гордо усмехнулся:
— А мне, батенька, по должности положено разные вещи знать. Да вы сами память из нафталина извлеките. Авось припомните, что вы там у Шурки годков восемнадцать назад выиграли.
Как-то тяжело стало на сердце у Цукермана, и в глазах помутнело.
Вспомнил он бабу молодую, мягкую, как сдобная булка. Вспомнил, как вздымалась её пышная грудь под тонким сарафаном, как золотые волосы падали ей на плечи тяжёлым пшеничным дождём.
— Яшка, сыграем в долг, ей-богу, отыграюсь, всё отдам.
— Вот когда отдашь, тогда и сыграем.
Тут она заглянула на кухню, где Шурка с Цукерманом в фараона резались. Маняша была не столько красивая, сколько цветущая, совсем не как болезненная Фирочка. Взяла жестяное ведро да и пошла дальше по своим делам, покачивая круглыми бёдрами. Обдало Цукермана теплом, сытым, хлебным теплом, и невольно увязался он взглядом за Маняшиными ногами — полными, белыми, босыми, оставляющими влажные отпечатки на деревянном полу. Шурка поймал этот взгляд и тяжело усмехнулся.
— Вот её ставлю.
— Вот! Наш вы человек, папаша! — радостно забил хвостом Гуча.
В углу началась возня, затем откуда-то из-под комода выбрались три довольно крупные прыщавые жабы.
— Жаль, вы их не видите, папаша, — вздохнул Гуча. — Не ахти какие бесы, однако сотрудникам органов обеспечен лёгкий, но неприятный сбой в их собственных органах — понос, например. Хотя, согласитесь, это большая удача, что вы видите меня. Нас ждут великие свершения. Правда, сначала нужно закончить с одним делом. Довлеет над вами клятва ваша.
— Какая такая клятва?
— А припомните, чем вы там Маняше клялись. Не сойти мне с места и всё такое…
— Ну, так я это к слову сказал. Достала она меня. Но я положительно клал с прибором и на неё, и на её Шурку.
— Э, нет, слово не воробей. И даже не блоха. Когда человек клянётся, он создаёт себе ловушку, темницу, из которой ему самостоятельно не выбраться. Так что тут, папаша, два пути: или клятва исполнится, или с места не сойдёте.
— Паралич, что ли, разберёт?
— Ну, не обязательно паралич. Просто тяжело вам будет по жизни, томиться будете, как в клетке. Только не кипишуйте вхолостую. Теперь у вас есть я, а у меня на вас есть планы. Аплодисменты оставьте себе, но ваш Гуча, то бишь я, уже всё уладил.
— Постой-ка, плешивый, чего ты там уладил?
— Дык Шурка-то в СИЗО давеча сыграл на интерес. И не просто так, а с серьёзными людьми. А что мне стоит крап с бубны перенести на черву?
— Да как же такое возможно? — изумился Цукерман.
— Да как тебе два пальца намочить. Но даже этого не понадобилось. Тем более что с серьёзными людьми такой финт бы не прокатил. Просто в ухо Шурке шепнул, представившись его внутренним голосом, что, мол, давай, играй на мизере.
— И сыграл?
— Ага. Люблю людей, внимающих своему внутреннему голосу. Взял Шурка шесть взяток, а я ему шепчу: не дрейфь, сейчас отыграешься. А отыгрываться-то и нечем. Тут я и напомнил ему про сокровище.
— Да ты, чёрт, смотрю, совсем нюх потерял! — воскликнул Цукерман, — Наташка ж, поди, малая совсем.
— Это вы, папаша, старый поц, а семнадцать лет — вполне себе нормальный возраст, чтобы за родительский базар ответить. И вас, смею заметить, за язык никто не тянул клятвами разбрасываться.
— Да как же он мог, дочь-то родную за долг карточный?
— Много вы в жизни понимаете, папаша. Да, может, и не дочь она ему вообще.
— А ты почём знаешь?
Гуча гордо усмехнулся:
— А мне, батенька, по должности положено разные вещи знать. Да вы сами память из нафталина извлеките. Авось припомните, что вы там у Шурки годков восемнадцать назад выиграли.
Как-то тяжело стало на сердце у Цукермана, и в глазах помутнело.
Вспомнил он бабу молодую, мягкую, как сдобная булка. Вспомнил, как вздымалась её пышная грудь под тонким сарафаном, как золотые волосы падали ей на плечи тяжёлым пшеничным дождём.
— Яшка, сыграем в долг, ей-богу, отыграюсь, всё отдам.
— Вот когда отдашь, тогда и сыграем.
Тут она заглянула на кухню, где Шурка с Цукерманом в фараона резались. Маняша была не столько красивая, сколько цветущая, совсем не как болезненная Фирочка. Взяла жестяное ведро да и пошла дальше по своим делам, покачивая круглыми бёдрами. Обдало Цукермана теплом, сытым, хлебным теплом, и невольно увязался он взглядом за Маняшиными ногами — полными, белыми, босыми, оставляющими влажные отпечатки на деревянном полу. Шурка поймал этот взгляд и тяжело усмехнулся.
— Вот её ставлю.
Страница 3 из 3