Фандом: Дом, в котором. Когда Смерть открывал глаза, то оказывался во вчерашнем дне.
3 мин, 2 сек 5444
Running without aim
Through the razor weeds
That only reach my knees
And when I'm lying in the grey sleep
I don't know how to walk the boards
Бегу, не зная, куда,
Сквозь острые, как бритва, сорняки,
Достающие лишь до коленей.
И, когда я проваливаюсь в беспросветный серый сон,
Я не знаю, как идти по этим подмосткам.
Bauhaus — Burning From The Inside
Когда Смерть открывал глаза, то оказывался во вчерашнем дне. Он жил в этом «вчера»; «сегодня» или«завтра» для него не существовали с тех самых пор, как он себя помнил. А помнил он себя навечно запертым серым стариком.
Ласковые голоса Пауков в белых халатах — помощников, влюблённых в Смерть, но не помогавших, как бы они не верили в обратное, — задавали одни и те же вопросы, и Смерть отвечал на них одними и теми же словами, вне зависимости от того, корчился он от боли или нет.
Боль была его единственным настоящим помощником, хотя Смерть понимал это только при её отсутствии.
— Вот так, мой хороший, — Паучихи с влюблёнными глазами и улыбками приподняли Смерть, задававшегося одним и тем же вопросом в таких ситуациях — что хорошего он сделал?
Потом они вертели его. Поменяли утку. Подтёрли зад. Смерть смотрел в стерильно белый потолок, утыкался носом в стерильно белый халат Паучихи и думал: что он и серые забыли в белом Могильнике, чистом и идеальном, словно недавно сплетенная паутина. А ещё, почему его замечают, а серых — нет, хотя они страдали гораздо больше, чем Смерть и были куда красивее, чем он.
Он не просил: «Хватит кормить эту тушу, в которой я заперт, дайте мне освободиться, стать таким же, как серые», — хотя искушение было велико, особенно когда один из них стоял прямо в дверях, и никто на него не обращал внимания, кроме Смерти.
Пауки были шуршащие, болтливые, Могильник — их паутина. Серые были прекрасными, они просто изредка стояли в коридоре, пока дверь была открыта, смотрели тихими глазами и не подходили к Смерти. Для них его присутствие или отсутствие ничего не значило. Даже если бы случилось невозможное, и Смерть бы ушёл, серые остались тут навсегда.
Он закрыл глаза, и огромные серые волны накрыли его.
Он был свободен; серые и дымные пейзажи перед его глазами стремительно сменялись, летели куда-то назад, а оказываясь позади, начинали толкать со страшной силой. Так пейзажи летели быстрее, и Смерть двигался всё стремительнее.
Лёгкая боль где-то внизу, почти незаметная, начала усиливаться, и Смерть остановился. То, что пейзаж замер вместе с ним, казалось чудом — он-то был уверен, что его раздавит, едва он остановится.
Внизу была плохая трава, высасывающая из других жизни, чтобы продлить свою. Шипы изрезали два обрубка, твердо стоящих на земле. На серую холодную землю текла кровь, такая горячая, что серая муть даже побелела, смешавшись с паром земли, обжигавшим стопы ног.
Недолго капало бардовым, сорная трава умерла, покрывшись слоящейся коричневой плёнкой, лишь недавно бывшей тёмно-красными потёками.
Смерть шёл дальше, сквозь сорняки с шипами, и остановился только тогда, когда дорога закончилась, а все пейзажи утекли за спину. Другая дорога была выше — если поднять ногу лишь чуть больше прежнего, и он бы пошёл дальше. Но Смерть не мог…
— У-уа!
Шум. Свет ударил по слабым глазам, ещё недавно погруженным в серую муть.
Белый, завывая, лежал на полу и крутился, путаясь в простынях, Пауки — несколько тощих лысых мужчин — распутали его и пытались поставить на ноги и вывести из платы Смерти.
Смерть иногда шутил сам с собой, что сердце у него высохло, а вскоре — почти поверил в это. Но оно колотилось, стремясь пробить грудную клетку, в штанах было мокро, в голове шумел жёлтый — так вот он какой, этот цвет! — туман страха смешанного со странным весельем.
Один из серых улыбался, стоя у порога, там, где недавно лежал Белый. Он смотрел сквозь Смерть до тех пор, пока Пауки не закрыли дверь.
Through the razor weeds
That only reach my knees
And when I'm lying in the grey sleep
I don't know how to walk the boards
Бегу, не зная, куда,
Сквозь острые, как бритва, сорняки,
Достающие лишь до коленей.
И, когда я проваливаюсь в беспросветный серый сон,
Я не знаю, как идти по этим подмосткам.
Bauhaus — Burning From The Inside
Когда Смерть открывал глаза, то оказывался во вчерашнем дне. Он жил в этом «вчера»; «сегодня» или«завтра» для него не существовали с тех самых пор, как он себя помнил. А помнил он себя навечно запертым серым стариком.
Ласковые голоса Пауков в белых халатах — помощников, влюблённых в Смерть, но не помогавших, как бы они не верили в обратное, — задавали одни и те же вопросы, и Смерть отвечал на них одними и теми же словами, вне зависимости от того, корчился он от боли или нет.
Боль была его единственным настоящим помощником, хотя Смерть понимал это только при её отсутствии.
— Вот так, мой хороший, — Паучихи с влюблёнными глазами и улыбками приподняли Смерть, задававшегося одним и тем же вопросом в таких ситуациях — что хорошего он сделал?
Потом они вертели его. Поменяли утку. Подтёрли зад. Смерть смотрел в стерильно белый потолок, утыкался носом в стерильно белый халат Паучихи и думал: что он и серые забыли в белом Могильнике, чистом и идеальном, словно недавно сплетенная паутина. А ещё, почему его замечают, а серых — нет, хотя они страдали гораздо больше, чем Смерть и были куда красивее, чем он.
Он не просил: «Хватит кормить эту тушу, в которой я заперт, дайте мне освободиться, стать таким же, как серые», — хотя искушение было велико, особенно когда один из них стоял прямо в дверях, и никто на него не обращал внимания, кроме Смерти.
Пауки были шуршащие, болтливые, Могильник — их паутина. Серые были прекрасными, они просто изредка стояли в коридоре, пока дверь была открыта, смотрели тихими глазами и не подходили к Смерти. Для них его присутствие или отсутствие ничего не значило. Даже если бы случилось невозможное, и Смерть бы ушёл, серые остались тут навсегда.
Он закрыл глаза, и огромные серые волны накрыли его.
Он был свободен; серые и дымные пейзажи перед его глазами стремительно сменялись, летели куда-то назад, а оказываясь позади, начинали толкать со страшной силой. Так пейзажи летели быстрее, и Смерть двигался всё стремительнее.
Лёгкая боль где-то внизу, почти незаметная, начала усиливаться, и Смерть остановился. То, что пейзаж замер вместе с ним, казалось чудом — он-то был уверен, что его раздавит, едва он остановится.
Внизу была плохая трава, высасывающая из других жизни, чтобы продлить свою. Шипы изрезали два обрубка, твердо стоящих на земле. На серую холодную землю текла кровь, такая горячая, что серая муть даже побелела, смешавшись с паром земли, обжигавшим стопы ног.
Недолго капало бардовым, сорная трава умерла, покрывшись слоящейся коричневой плёнкой, лишь недавно бывшей тёмно-красными потёками.
Смерть шёл дальше, сквозь сорняки с шипами, и остановился только тогда, когда дорога закончилась, а все пейзажи утекли за спину. Другая дорога была выше — если поднять ногу лишь чуть больше прежнего, и он бы пошёл дальше. Но Смерть не мог…
— У-уа!
Шум. Свет ударил по слабым глазам, ещё недавно погруженным в серую муть.
Белый, завывая, лежал на полу и крутился, путаясь в простынях, Пауки — несколько тощих лысых мужчин — распутали его и пытались поставить на ноги и вывести из платы Смерти.
Смерть иногда шутил сам с собой, что сердце у него высохло, а вскоре — почти поверил в это. Но оно колотилось, стремясь пробить грудную клетку, в штанах было мокро, в голове шумел жёлтый — так вот он какой, этот цвет! — туман страха смешанного со странным весельем.
Один из серых улыбался, стоя у порога, там, где недавно лежал Белый. Он смотрел сквозь Смерть до тех пор, пока Пауки не закрыли дверь.