Фандом: Fullmetal Alchemist. Курт Шварц ненавидел Кимбли. Всем существом, каждой клеткой, каждым градусом своего неидеального зрения.
7 мин, 25 сек 7624
Und der Haifisch, der hat Tranen,
Und die laufen vom Gesicht.
Doch der Haifisch lebt im Wasser,
So die Tranen sieht man nicht.
In der Tiefe ist es einsam,
Und so manche Zahre flieht;
Und so kommt es, dass das Wasser
In den Meeren salzig ist.
Rammstein
Курт Шварц ненавидел Кимбли.
Всем существом, каждой клеткой, каждым градусом своего неидеального зрения.
Он даже не мог точно сказать, почему. Просто ненавидел, и всё. Ему была противны и его чеканная походка, и его худая вихлястая стройность, и его малоприятные несимметричные черты, и его глаза. Голубые глаза, которые на свету казались белыми, выцветшими, и он, кажется, никогда не опускал век до конца — из-под ресниц светилась кайма влажно блестящего белка, как при слабо проглядывающем лагофтальме.
Но на самом деле, если бы имелось время расписать все причины на бумаге, выплеснуть всё давно наболевшее в тетрадь, многое стало бы ясным, как схема в настольной книге оружейника.
А в особенности — очертания скул, присущие не до конца ассимилировавшимся уроженцам солнечных, пропитанных потом и порохом аэружских земель, и тонкая цепь серебряных часов, видневшаяся на поясе.
Отец Курта Шварца был врачом. Отец библиотекаря-архивариуса был военнообязанным. Так же, как и старший брат Курта, Ян Фаллен, упорный, ясный, веснушчато-светлый, с неистребимой верой в хорошее завтра.
Корнелиса Шварца, хирурга в третьем поколении, не стало через три месяца десять дней после призыва в зону боевых действий — около санитарной палатки, как раз во время полевой операции, разорвался снаряд. Яна Фаллена — ещё через полгода.
Потому что его застрелил аэружец.
Черноволосый коренной аэружец с раскосыми глазами и волосами, собранными в растрепавшийся хвост.
По вторникам Кимбли проходил мимо казарм — выбирался чуть раньше остальных вывесить на просушку постиранные поутру рубашку и бельё.
Алхимик насвистывал, что-то привычно напевал под нос, переступал с босой ноги на ногу, поджимая подмёрзшие пальцы, расправлял на ткани смявшиеся, набухшие влагой складки и беспечно подставлял лицо свежему восточному ветру, совершенно не обращая внимания на расстегнувшийся, наброшенный прямо поверх майки мундир.
А окно архивного кабинета — кабинета, где работал Курт — выглядывало именно на ту сторону.
И внутри парня, всем сердцем слепо рвущегося на баррикады и страдающего от невозможности осуществления этих болезненных мечтаний — он был кос на правый глаз и рассматривался начальством лишь как «финальный расходный материал» — всякий раз шевелился какой-то зубастый безжалостный зверь, слух которого царапали простенькие южные мотивы, не заглушаемые ни приказным тоном командира, ни рамками режима и правил.
Курт был раздражён и растерян.
Кимбли не сделал ему ничего плохого, более того — он большую часть времени был занят своим ремеслом, но всегда здоровался в столовой и по утрам, был предельно учтив, почти искренен, пару раз как-то мимоходом пожаловался насчёт непонятных неудач на личном фронте, едко пошутив, что такому фронту он бы предпочёл фронт обычный, военный — «там хоть ясно, что делать!» «А в середине декабря — он хорошо помнил тот непривычно промозглый день, от которого в горло забирался хрип, а глаза слепило сонливостью, — Зольф вытащил его, безнадёжно заснувшего над горой канцеляритских отчётов, из пятой секции архивов и дотащил до казарм. На собственных не больно-то широких плечах через шесть коридоров и две лестницы доволок архивариуса, который был на два года старше и на пятнадцать килограммов тяжелее, чем он сам…
Курт понимал, что это по меньшей мере глупо — ненавидеть того, кто не имеет никакого отношения к тем, кто, как срезав отточенным армейским, вынутым из-за ремня ножом, лишил его родных людей жизни. Хотел выговориться, как только представится подходящий случай. Но ничего с этим поделать не мог.
Ненавидеть себя — за то, что не оказался рядом, за то, что не ответил на последние письма, за то, что молчал, страшась потери авторитета и звания, — он устал. Не признаваемая самим нутром, тупо устроившаяся в самой середине разума разъедающая вина словно заледеняла его, заставляя стареть прежде срока и отращивать под вычищенным благообразным мундиром шипастый бронежилет.
А больше ненавидеть было некого.
И Курт знал, что кому-то из них придётся покинуть сравнительно мирный прикретский гарнизон, который стал ареной для его склубившихся в рваный ком страстей и застарелых обид.
Разговор случился в июле тысяча девятьсот пятого года. Голодного года, длинного, неурожайного, бои на юго-востоке стихли, а солнце светило, дождь шёл, и жизнь продолжалась.
На улице, возле штаба, когда рядом никого не было.
Курт выходил от начальника и шёл по узкой полосе дорожки, когда навстречу ему из-за оборонительной полосы шёл алхимик.
Und die laufen vom Gesicht.
Doch der Haifisch lebt im Wasser,
So die Tranen sieht man nicht.
In der Tiefe ist es einsam,
Und so manche Zahre flieht;
Und so kommt es, dass das Wasser
In den Meeren salzig ist.
Rammstein
Курт Шварц ненавидел Кимбли.
Всем существом, каждой клеткой, каждым градусом своего неидеального зрения.
Он даже не мог точно сказать, почему. Просто ненавидел, и всё. Ему была противны и его чеканная походка, и его худая вихлястая стройность, и его малоприятные несимметричные черты, и его глаза. Голубые глаза, которые на свету казались белыми, выцветшими, и он, кажется, никогда не опускал век до конца — из-под ресниц светилась кайма влажно блестящего белка, как при слабо проглядывающем лагофтальме.
Но на самом деле, если бы имелось время расписать все причины на бумаге, выплеснуть всё давно наболевшее в тетрадь, многое стало бы ясным, как схема в настольной книге оружейника.
А в особенности — очертания скул, присущие не до конца ассимилировавшимся уроженцам солнечных, пропитанных потом и порохом аэружских земель, и тонкая цепь серебряных часов, видневшаяся на поясе.
Отец Курта Шварца был врачом. Отец библиотекаря-архивариуса был военнообязанным. Так же, как и старший брат Курта, Ян Фаллен, упорный, ясный, веснушчато-светлый, с неистребимой верой в хорошее завтра.
Корнелиса Шварца, хирурга в третьем поколении, не стало через три месяца десять дней после призыва в зону боевых действий — около санитарной палатки, как раз во время полевой операции, разорвался снаряд. Яна Фаллена — ещё через полгода.
Потому что его застрелил аэружец.
Черноволосый коренной аэружец с раскосыми глазами и волосами, собранными в растрепавшийся хвост.
По вторникам Кимбли проходил мимо казарм — выбирался чуть раньше остальных вывесить на просушку постиранные поутру рубашку и бельё.
Алхимик насвистывал, что-то привычно напевал под нос, переступал с босой ноги на ногу, поджимая подмёрзшие пальцы, расправлял на ткани смявшиеся, набухшие влагой складки и беспечно подставлял лицо свежему восточному ветру, совершенно не обращая внимания на расстегнувшийся, наброшенный прямо поверх майки мундир.
А окно архивного кабинета — кабинета, где работал Курт — выглядывало именно на ту сторону.
И внутри парня, всем сердцем слепо рвущегося на баррикады и страдающего от невозможности осуществления этих болезненных мечтаний — он был кос на правый глаз и рассматривался начальством лишь как «финальный расходный материал» — всякий раз шевелился какой-то зубастый безжалостный зверь, слух которого царапали простенькие южные мотивы, не заглушаемые ни приказным тоном командира, ни рамками режима и правил.
Курт был раздражён и растерян.
Кимбли не сделал ему ничего плохого, более того — он большую часть времени был занят своим ремеслом, но всегда здоровался в столовой и по утрам, был предельно учтив, почти искренен, пару раз как-то мимоходом пожаловался насчёт непонятных неудач на личном фронте, едко пошутив, что такому фронту он бы предпочёл фронт обычный, военный — «там хоть ясно, что делать!» «А в середине декабря — он хорошо помнил тот непривычно промозглый день, от которого в горло забирался хрип, а глаза слепило сонливостью, — Зольф вытащил его, безнадёжно заснувшего над горой канцеляритских отчётов, из пятой секции архивов и дотащил до казарм. На собственных не больно-то широких плечах через шесть коридоров и две лестницы доволок архивариуса, который был на два года старше и на пятнадцать килограммов тяжелее, чем он сам…
Курт понимал, что это по меньшей мере глупо — ненавидеть того, кто не имеет никакого отношения к тем, кто, как срезав отточенным армейским, вынутым из-за ремня ножом, лишил его родных людей жизни. Хотел выговориться, как только представится подходящий случай. Но ничего с этим поделать не мог.
Ненавидеть себя — за то, что не оказался рядом, за то, что не ответил на последние письма, за то, что молчал, страшась потери авторитета и звания, — он устал. Не признаваемая самим нутром, тупо устроившаяся в самой середине разума разъедающая вина словно заледеняла его, заставляя стареть прежде срока и отращивать под вычищенным благообразным мундиром шипастый бронежилет.
А больше ненавидеть было некого.
И Курт знал, что кому-то из них придётся покинуть сравнительно мирный прикретский гарнизон, который стал ареной для его склубившихся в рваный ком страстей и застарелых обид.
Разговор случился в июле тысяча девятьсот пятого года. Голодного года, длинного, неурожайного, бои на юго-востоке стихли, а солнце светило, дождь шёл, и жизнь продолжалась.
На улице, возле штаба, когда рядом никого не было.
Курт выходил от начальника и шёл по узкой полосе дорожки, когда навстречу ему из-за оборонительной полосы шёл алхимик.
Страница 1 из 3