Фандом: Дозоры Лукьяненко. Будни инквизиторов как они есть. «Бесшабашные они ребята, эта парочка. Но талантливые», — выдержка из доклада, копия которого находится в досье Томаса Зимы. «Зиму надо уважать, сукины дети!» — клич генерала Зимы во время войны с Францией.«Русофил, первостатейная сволочь и ходок», — из отзыва о фигуранте дела «О мятежных стихиариях» — Томасе Зиме.
104 мин, 30 сек 10739
Заметки можешь взять с собой, никто, кроме тебя, на листе ничего внятного не увидит, кроме криптограммы тайн. Закончишь — постучи по стене, я тебя выпущу. После нахождения в архиве процедура стандартная: официальное объявление о присоединении прочтенного к остальной информации, что в Инквизиции проходит под грифом «совершенно секретно». Тебе надо будет лишь поклясться, что ты согласен с озвученным уведомлением. Все понятно?
— Ознакомление разовое?
— Нет, после ты можешь повторить посещение столько, сколько тебе нужно. — Гарсиа закончил с дверью и теперь стоял, удерживая ее от схлопывания. Шутка явно была портального типа, сложносоставная, какая-то уж очень своевольная.
— Что я должен буду делать с полученной информацией? — ну, в конце-то концов, надо же представлять, зачем он читает эту папку на три листа.
— Анализировать.
Фома кивнул.
— Я готов.
— Прошу, — довольно равнодушно пропустив вперед, Гарсиа едва не прихлопнул его дверью.
Фома остался один.
Это была комната — три на два, стол, стул… папка на столе, сбоку — стопка листов формата а-четыре, стило, напитанное силой. И все. Грязно-бежевые стены, пол, потолок, ни одной тени — даже от стола, везде ровный свет. Серые же, на пару тонов темнее, стол и стул.
Фома прошелся, ведя рукой по шероховатой поверхности стены. Замкнул круг почета вокруг стола. Выдвинул стул.
Папка фонила магией. Едва заметно, но мощной и страшной, разрушающей и злой. Будь возможность отказаться, Фома бы и трогать не стал. Но подцепил стилом обложку, откинул. На листе были непонятные знаки, образующие какой-то очень сложный пентакль. Всмотревшись, Фома сморщил нос — папку надо было держать в руках, чтобы видеть текст.
Вздохнув, он уселся на пол, проигнорировав стул, и взялся за материал.
Текст был на латыни — грамотной классической латыни, то есть относительно недавно все дело было переведено и записано заново. Глядя на кривоватый, крупный и отчетливо некрасивый почерк, Фома отчего-то подумал, что переводил и записывал Эйнштейн-Здешек.
Безымянный Иной — значилось первой строчкой.
Предположительно из первых людей. Опровергает христианский миф о создании людей. Можно говорить об Атлантиде либо о Пангее.
Это было досье. На очень-очень старого Иного. Очень старого и очень сильного. Настолько сильного, что кое-где мелькала мысль об Абсолюте, который блокировал часть своих сил. В досье описывались случаи из его жизни, которые только удалось вообще задокументировать, предположительные друзья… врагов, что показательно, не было.
И везде — Хена, Хена, Хена. Оборотень, который поразил Вика в самое сердце.
Фома читал и хмурился: он об этом Ином и не слышал никогда. А если слышал — косвенно, отдаленно, — то его славу приписывал другим. Удивительной изворотливости Иной.
В досье с большой периодичностью попадался портрет. С листа на него смотрел мальчик лет пятнадцати с удивительно нечеловеческими, гармоничными чертами лица, красными, как кровь, длинными волосами, забранными в строгий пучок. Аскетичное и строгое лицо, живой, теплый взгляд и затаившаяся в уголках губ улыбка — ну чисто христианский святой!
Фома листал и листал досье, в котором всегда оставалось три листа — первый с краткой информацией о безымянном, — и до последнего добраться все никак не мог.
Прошли, наверное, часы — так много и о многом было написано. Фома давным-давно устал, уже несколько раз ходил по этому серо-бежевому гробу, даже отжимался, почувствовав, как застыли мышцы от холода пола, но дочитать все никак не мог. Ему бы делать записи, но открываться он не любил, и в Берн он приехал закрытым, словно сейф с миллионом в золотом эквиваленте. И теперь, в самом сердце центрального офиса, снимать свою броню казалось слишком опасным.
Потом начали попадаться другие портреты — с них смотрел то зрелый мужчина, то желчный и злой старик. Некоторые портреты были перечеркнуты и твердой рукой приписано: «сомнительно».
Чем дальше от начала досье отдалялся Фома, тем больше чувствовалось, что многие записи делал человек с трезвым, ироничным взглядом на жизнь. Информация то была до невероятности структурирована, то пространна. То пестрела пометками «сомнительно», «не он», «вероятность небольшая», то вообще встречались записи на хинди, греческом, шумерском… Фома уже в голос матерился, разбирая сотню невнятных почерков.
Папка все не кончалась.
Кто другой бы уже захлопнул ее или листал, едва всматриваясь в рукописные строчки, но не Фома — он уделял внимание каждому знаку, едва заметному дрожанию пишущей руки, чуть ли не обнюхивал пергаментные листы, записки на папирусе. Часть клинописи он вообще не понял, но рассмотрел со всем тщанием — а вдруг всплывет что в памяти?
Но картинка все никак не складывалась. То в досье описывался жесткий и умный руководитель, то — разгильдяй и невнимательный неряха.
— Ознакомление разовое?
— Нет, после ты можешь повторить посещение столько, сколько тебе нужно. — Гарсиа закончил с дверью и теперь стоял, удерживая ее от схлопывания. Шутка явно была портального типа, сложносоставная, какая-то уж очень своевольная.
— Что я должен буду делать с полученной информацией? — ну, в конце-то концов, надо же представлять, зачем он читает эту папку на три листа.
— Анализировать.
Фома кивнул.
— Я готов.
— Прошу, — довольно равнодушно пропустив вперед, Гарсиа едва не прихлопнул его дверью.
Фома остался один.
Это была комната — три на два, стол, стул… папка на столе, сбоку — стопка листов формата а-четыре, стило, напитанное силой. И все. Грязно-бежевые стены, пол, потолок, ни одной тени — даже от стола, везде ровный свет. Серые же, на пару тонов темнее, стол и стул.
Фома прошелся, ведя рукой по шероховатой поверхности стены. Замкнул круг почета вокруг стола. Выдвинул стул.
Папка фонила магией. Едва заметно, но мощной и страшной, разрушающей и злой. Будь возможность отказаться, Фома бы и трогать не стал. Но подцепил стилом обложку, откинул. На листе были непонятные знаки, образующие какой-то очень сложный пентакль. Всмотревшись, Фома сморщил нос — папку надо было держать в руках, чтобы видеть текст.
Вздохнув, он уселся на пол, проигнорировав стул, и взялся за материал.
Текст был на латыни — грамотной классической латыни, то есть относительно недавно все дело было переведено и записано заново. Глядя на кривоватый, крупный и отчетливо некрасивый почерк, Фома отчего-то подумал, что переводил и записывал Эйнштейн-Здешек.
Безымянный Иной — значилось первой строчкой.
Предположительно из первых людей. Опровергает христианский миф о создании людей. Можно говорить об Атлантиде либо о Пангее.
Это было досье. На очень-очень старого Иного. Очень старого и очень сильного. Настолько сильного, что кое-где мелькала мысль об Абсолюте, который блокировал часть своих сил. В досье описывались случаи из его жизни, которые только удалось вообще задокументировать, предположительные друзья… врагов, что показательно, не было.
И везде — Хена, Хена, Хена. Оборотень, который поразил Вика в самое сердце.
Фома читал и хмурился: он об этом Ином и не слышал никогда. А если слышал — косвенно, отдаленно, — то его славу приписывал другим. Удивительной изворотливости Иной.
В досье с большой периодичностью попадался портрет. С листа на него смотрел мальчик лет пятнадцати с удивительно нечеловеческими, гармоничными чертами лица, красными, как кровь, длинными волосами, забранными в строгий пучок. Аскетичное и строгое лицо, живой, теплый взгляд и затаившаяся в уголках губ улыбка — ну чисто христианский святой!
Фома листал и листал досье, в котором всегда оставалось три листа — первый с краткой информацией о безымянном, — и до последнего добраться все никак не мог.
Прошли, наверное, часы — так много и о многом было написано. Фома давным-давно устал, уже несколько раз ходил по этому серо-бежевому гробу, даже отжимался, почувствовав, как застыли мышцы от холода пола, но дочитать все никак не мог. Ему бы делать записи, но открываться он не любил, и в Берн он приехал закрытым, словно сейф с миллионом в золотом эквиваленте. И теперь, в самом сердце центрального офиса, снимать свою броню казалось слишком опасным.
Потом начали попадаться другие портреты — с них смотрел то зрелый мужчина, то желчный и злой старик. Некоторые портреты были перечеркнуты и твердой рукой приписано: «сомнительно».
Чем дальше от начала досье отдалялся Фома, тем больше чувствовалось, что многие записи делал человек с трезвым, ироничным взглядом на жизнь. Информация то была до невероятности структурирована, то пространна. То пестрела пометками «сомнительно», «не он», «вероятность небольшая», то вообще встречались записи на хинди, греческом, шумерском… Фома уже в голос матерился, разбирая сотню невнятных почерков.
Папка все не кончалась.
Кто другой бы уже захлопнул ее или листал, едва всматриваясь в рукописные строчки, но не Фома — он уделял внимание каждому знаку, едва заметному дрожанию пишущей руки, чуть ли не обнюхивал пергаментные листы, записки на папирусе. Часть клинописи он вообще не понял, но рассмотрел со всем тщанием — а вдруг всплывет что в памяти?
Но картинка все никак не складывалась. То в досье описывался жесткий и умный руководитель, то — разгильдяй и невнимательный неряха.
Страница 6 из 30