Фандом: Дом, в котором. «Мир — паутина, а я в её центре».
5 мин, 53 сек 18852
Она не видела Мавра. А он всегда успокаивал её кошмары, когда ей было плохо.
Правая ладонь легла на лоб, левая обхватила чужое запястье. Пульсация, проходившая между двумя, стала дрожью, почти неосязаемой, а вскоре остались лишь лёгкие отголоски — эхо кошмара, затем исчезло и оно.
Мавр отпустил руку и уехал, сопровождаемый усилившейся болью, пульсирующей в ладонях.
Скрип колёс, между которых цеплялись редкие лисья и сухая трава. Тело соскользнуло на землю, а ворсистые лапы схватились за кору, оплетенную прочной паутиной. Над ней он работал, её терпеливо плёл; сплетал и расплетал ловушки в разных местах, чтобы еда оставалась непуганой, чтобы твари продолжали смотреть под ноги, продолжали оборачиваться, но не смотрели вверх, не видели паутины, плетущейся так, что она закрывала редкие клочки неба.
Чтобы все забыли, что свет в Лесу существовал.
Лес. Лес был многодетен и постоянно готов к зачатию. У него были любимчики, он дорожил ими потому, что забирал у них больше, обкрадывал, даря себя вместо утраченного.
Восьмилапый, пройдя между деревьев по паутине над невидимым зверьём, замер. Он был терпелив — время для него останавливалось, он мог бы вечность провисеть над ловушкой вот так, а спустя вечность — рассыпаться в прах и не почувствовать этого.
Но вечность никогда не пройдёт, у глупой мелочи не хватало терпения не то что вечность ждать, а даже минуту.
Еда билась в лапах Восьмилапого, привычными медленными движениями заворачивавшего её в паутину. Эту паутину он не отрывал от себя — более липкая, он тратил на неё куда больше сил, чем на строительную. Восьмилапый провёл хелицеры сквозь паутину в мягкую, бьющуюся шкуру, впрыснул яд и выпил переставшее биться тело, пил, пока не осталась сухая оболочка. Осушив тело, он втянул липкий шёлк и выбросил остатки на землю.
Падальщики пришли быстро и смотрели с жадностью, но, обнюхав тело, ушли — быстро выучили, что такие могли есть только низшие, только на них не действовал вызывающий паралич яд.
Восьмилапого вело к себе сердце Леса; каждый раз он шёл новым путём, но неизменно приходил то к подгнившему деревянному дому на болоте, то к землянке, то к каменному полуразваленному строению посреди поляны, то к домику на сваях там, где ручьи становились рекой… В этих местах, которые не повторялись, к которым его приводил зов, слышимый только ему, жила Хозяйка, прятавшая лицо. Она была старухой с длинными волосами цвета пепла с сажей, широкополой шляпой, украшенной крысиными черепами.
Восьмилапый дошел до места и замер на краю паутины неподалёку от дома. Только над ним он не плёл пути.
Без её приглашений он не мог найти это место, но она всегда приглашала его. Он долго стоял и смотрел на её дом, ожидая. Хозяйка открыла дверь, — по ушам ударил привычный, но пугающий тихий стук, словно множество медленно идущих неразумных детёнышей. Она вышла и закрыла дверь — стук исчез.
Они знали друг друга давно, они не боялись.
Восьмилапый спустился, и Хозяйка повернула сухие ладони вверх, приветствуя гостя…
Правая ладонь легла на лоб, левая обхватила чужое запястье. Пульсация, проходившая между двумя, стала дрожью, почти неосязаемой, а вскоре остались лишь лёгкие отголоски — эхо кошмара, затем исчезло и оно.
Мавр отпустил руку и уехал, сопровождаемый усилившейся болью, пульсирующей в ладонях.
Скрип колёс, между которых цеплялись редкие лисья и сухая трава. Тело соскользнуло на землю, а ворсистые лапы схватились за кору, оплетенную прочной паутиной. Над ней он работал, её терпеливо плёл; сплетал и расплетал ловушки в разных местах, чтобы еда оставалась непуганой, чтобы твари продолжали смотреть под ноги, продолжали оборачиваться, но не смотрели вверх, не видели паутины, плетущейся так, что она закрывала редкие клочки неба.
Чтобы все забыли, что свет в Лесу существовал.
Лес. Лес был многодетен и постоянно готов к зачатию. У него были любимчики, он дорожил ими потому, что забирал у них больше, обкрадывал, даря себя вместо утраченного.
Восьмилапый, пройдя между деревьев по паутине над невидимым зверьём, замер. Он был терпелив — время для него останавливалось, он мог бы вечность провисеть над ловушкой вот так, а спустя вечность — рассыпаться в прах и не почувствовать этого.
Но вечность никогда не пройдёт, у глупой мелочи не хватало терпения не то что вечность ждать, а даже минуту.
Еда билась в лапах Восьмилапого, привычными медленными движениями заворачивавшего её в паутину. Эту паутину он не отрывал от себя — более липкая, он тратил на неё куда больше сил, чем на строительную. Восьмилапый провёл хелицеры сквозь паутину в мягкую, бьющуюся шкуру, впрыснул яд и выпил переставшее биться тело, пил, пока не осталась сухая оболочка. Осушив тело, он втянул липкий шёлк и выбросил остатки на землю.
Падальщики пришли быстро и смотрели с жадностью, но, обнюхав тело, ушли — быстро выучили, что такие могли есть только низшие, только на них не действовал вызывающий паралич яд.
Восьмилапого вело к себе сердце Леса; каждый раз он шёл новым путём, но неизменно приходил то к подгнившему деревянному дому на болоте, то к землянке, то к каменному полуразваленному строению посреди поляны, то к домику на сваях там, где ручьи становились рекой… В этих местах, которые не повторялись, к которым его приводил зов, слышимый только ему, жила Хозяйка, прятавшая лицо. Она была старухой с длинными волосами цвета пепла с сажей, широкополой шляпой, украшенной крысиными черепами.
Восьмилапый дошел до места и замер на краю паутины неподалёку от дома. Только над ним он не плёл пути.
Без её приглашений он не мог найти это место, но она всегда приглашала его. Он долго стоял и смотрел на её дом, ожидая. Хозяйка открыла дверь, — по ушам ударил привычный, но пугающий тихий стук, словно множество медленно идущих неразумных детёнышей. Она вышла и закрыла дверь — стук исчез.
Они знали друг друга давно, они не боялись.
Восьмилапый спустился, и Хозяйка повернула сухие ладони вверх, приветствуя гостя…
Страница 2 из 2