Фандом: Hellsing. «А всё-таки что у вас за секрет этакий? — доверчиво допытывается старый кривобокий Хирш, снизу вверх глядя в полускрытое лицо. Вы всегда знаете, куда пошёл зверь. Как это?» «Чутьё, — коротко отрезает Ганс, даже не глядя на него. — Оно всегда при мне».
16 мин, 31 сек 9115
— А кто должен платить, господин хороший? — обрывает смех второй наёмник, расправляя плечи и зло щуря зелёные глаза. Отшвырнутая кружка беспомощно брякает и, словно чувствуя товарищеское родство, подкатывается к полуопустошённой бочке. — Мы виноваты в том, что идёт чёртова война, и вам нечем заплатить за наше мастерство? Берите сами свои ржавые мушкеты, село!
— Ваш друг слишком сильно разошёлся, — шепчет начинающий злиться трактирщик на ухо Гюнше, чуть не залезая длинным горбатым носом под его плотно надвинутую шапку.
— Мой друг слишком быстро набрался, — лаконично отвечает Гюнше, встаёт, недовольно загребает мгновенно перекатившегося на возмущение, отчаянно пытающегося гибко, но после не одной кружки довольно-таки вяло извернуться сотоварища под крепкий локоть и, торопливо-неразборчиво извинившись, выходит из трактира, мимоходом сунув тут же смягчившемуся хозяину несколько монет.
— Дела-а, — невесело подводит итог Крюгер и вновь привычно уползает в собственные, одному ему приятные философские неспешные мысли, ограждаясь от шумной суеты и толкотни.
Мягкое влажное тепло, путаясь с горячим дыханием в шею, утешительно согревает колющиеся болью, давно затянувшиеся, но так и не сгладившиеся иссеченные рубцы, и приглушённое застарелое нытьё, колко роящееся под кожей, уходит в забвение.
— Чёрт с тобой, Ганс… — в горячечном полусне шепчет Зорин и, нашарив подле себя знакомое, пропахшее намертво вгрызшимся в кожу потом и гарью тело, рассеянно ворошит в его загривке, пропуская сквозь расслабленные пальцы сильно отросшие, рано поседевшие пряди. — Да… Хорошо…
Она не сопротивляется, когда широкая разлапистая ладонь лезет ей под куртку, путаясь в ослабленных завязках и нащупывая под рубашкой грудь — это даже не пробуждает в равнодушном сознании желания, вскрикнув, оттолкнуть, потому что Зорин слишком долго прожила для того, чтобы понять: есть вещи, которые совершенно не повлияют на тебя, когда ты уже однажды умер.
Но Ганс, инстинктивно тянущийся к ещё тлеющему теплу, недолго лихорадочно нашаривает её; даже не обратившись в волчий облик, он простодушно вылизывает её старые шрамы, чувствуя, как под сухим языком солоно колется застарелая боль.
В смутной дрёме Зорин бессознательно и вяло перебирает его жёсткие, ничем не прикрытые космы и гладит шершавую шею, блаженствуя под нехитрыми ласками, нагоняющими утешительное забвение. Она терпеливо ждёт, что Ганс, повинуясь обостряющимся ночью звериным инстинктам, в какой-то миг привычно встрепенётся, выползет на пол, удовлетворённо почуяв утихшую боль, и свернётся мятым комом на другой кровати — сегодня им несказанно везёт после нескольких дней дождя и постоянного, забирающегося в самое нутро холода, и они ночуют на пропахшем въевшимся порохом, но таком уютном постоялом дворе, — но оборотень, немного повозившись в шерстяном одеяле, засыпает рядом, по-собачьи уткнувшись носом в её шею.
Зорин сонно и косо смотрит в темноту сквозь полуприкрытые веки.
Может быть, именно это мелкое обстоятельство, совершенно дурацкое и нелогичное, держит их на зыбкой черте почти утраченной человеческой природы. Потому что идти по тонкой грани между бездной и человечностью гораздо легче и спокойнее, когда кто-то сжимает твоё запястье в непроглядной тьме.
Будет ведьмы победа — будет сказке конец;
Тем, кто страсти не ведал, в кости льется свинец.
По извилинам ночи, по ущербной луне
Нет дороги короче, чем дорога ко мне.
В стороне от разъезженной, давно раскисшей выбоинами и лужами дороги раздаётся шорох и треск ломающихся веток; в первую секунду Мейер суеверно пугается и осеняет себя торопливым крестным знамением, а его рука привычно тянется за припрятанным мушкетом, но нарушитель ночного спокойствия доверчиво выходит на дорогу, подняв большие руки, и Мейеру становится намного легче.
— Чего тебе? Заблудился?
Приличного виду путник, молодой красивый парень с серьёзными строгими глазами, чем-то похожий на отставного солдата, еле заметно кивает и не без явственно ощутимой подспудной тревоги косится на старую лошадь; Мари отчего-то тревожится и ржёт, отмахиваясь слабо просквозившей сединой мордой.
— Успокойся, умница, — поддёргивает Мейер облезшие поводья. — Это она волков чует, вот и тревожится, — успокоительно и в какой-то мере снисходительно сообщает он парню, — да ты не бойся, у меня мушкет заряжен, а ноги у старушки Мари ещё крепкие. Садись, подвезу! До города, верно?
Парень, помедлив, коротко кивает и безмолвно пристраивается на мешках с краю телеги. Мейера начинает пугать это неестественное молчание — кажется, будто случайный попутчик ещё и не дышит вовсе, потому что даже он с его дрянным, совершенно ослабшим с возрастом слухом не слышит, как тот переводит слегка сбившееся дыхание.
— Немой ты, что ли?
— Ваш друг слишком сильно разошёлся, — шепчет начинающий злиться трактирщик на ухо Гюнше, чуть не залезая длинным горбатым носом под его плотно надвинутую шапку.
— Мой друг слишком быстро набрался, — лаконично отвечает Гюнше, встаёт, недовольно загребает мгновенно перекатившегося на возмущение, отчаянно пытающегося гибко, но после не одной кружки довольно-таки вяло извернуться сотоварища под крепкий локоть и, торопливо-неразборчиво извинившись, выходит из трактира, мимоходом сунув тут же смягчившемуся хозяину несколько монет.
— Дела-а, — невесело подводит итог Крюгер и вновь привычно уползает в собственные, одному ему приятные философские неспешные мысли, ограждаясь от шумной суеты и толкотни.
Мягкое влажное тепло, путаясь с горячим дыханием в шею, утешительно согревает колющиеся болью, давно затянувшиеся, но так и не сгладившиеся иссеченные рубцы, и приглушённое застарелое нытьё, колко роящееся под кожей, уходит в забвение.
— Чёрт с тобой, Ганс… — в горячечном полусне шепчет Зорин и, нашарив подле себя знакомое, пропахшее намертво вгрызшимся в кожу потом и гарью тело, рассеянно ворошит в его загривке, пропуская сквозь расслабленные пальцы сильно отросшие, рано поседевшие пряди. — Да… Хорошо…
Она не сопротивляется, когда широкая разлапистая ладонь лезет ей под куртку, путаясь в ослабленных завязках и нащупывая под рубашкой грудь — это даже не пробуждает в равнодушном сознании желания, вскрикнув, оттолкнуть, потому что Зорин слишком долго прожила для того, чтобы понять: есть вещи, которые совершенно не повлияют на тебя, когда ты уже однажды умер.
Но Ганс, инстинктивно тянущийся к ещё тлеющему теплу, недолго лихорадочно нашаривает её; даже не обратившись в волчий облик, он простодушно вылизывает её старые шрамы, чувствуя, как под сухим языком солоно колется застарелая боль.
В смутной дрёме Зорин бессознательно и вяло перебирает его жёсткие, ничем не прикрытые космы и гладит шершавую шею, блаженствуя под нехитрыми ласками, нагоняющими утешительное забвение. Она терпеливо ждёт, что Ганс, повинуясь обостряющимся ночью звериным инстинктам, в какой-то миг привычно встрепенётся, выползет на пол, удовлетворённо почуяв утихшую боль, и свернётся мятым комом на другой кровати — сегодня им несказанно везёт после нескольких дней дождя и постоянного, забирающегося в самое нутро холода, и они ночуют на пропахшем въевшимся порохом, но таком уютном постоялом дворе, — но оборотень, немного повозившись в шерстяном одеяле, засыпает рядом, по-собачьи уткнувшись носом в её шею.
Зорин сонно и косо смотрит в темноту сквозь полуприкрытые веки.
Может быть, именно это мелкое обстоятельство, совершенно дурацкое и нелогичное, держит их на зыбкой черте почти утраченной человеческой природы. Потому что идти по тонкой грани между бездной и человечностью гораздо легче и спокойнее, когда кто-то сжимает твоё запястье в непроглядной тьме.
Будет ведьмы победа — будет сказке конец;
Тем, кто страсти не ведал, в кости льется свинец.
По извилинам ночи, по ущербной луне
Нет дороги короче, чем дорога ко мне.
В стороне от разъезженной, давно раскисшей выбоинами и лужами дороги раздаётся шорох и треск ломающихся веток; в первую секунду Мейер суеверно пугается и осеняет себя торопливым крестным знамением, а его рука привычно тянется за припрятанным мушкетом, но нарушитель ночного спокойствия доверчиво выходит на дорогу, подняв большие руки, и Мейеру становится намного легче.
— Чего тебе? Заблудился?
Приличного виду путник, молодой красивый парень с серьёзными строгими глазами, чем-то похожий на отставного солдата, еле заметно кивает и не без явственно ощутимой подспудной тревоги косится на старую лошадь; Мари отчего-то тревожится и ржёт, отмахиваясь слабо просквозившей сединой мордой.
— Успокойся, умница, — поддёргивает Мейер облезшие поводья. — Это она волков чует, вот и тревожится, — успокоительно и в какой-то мере снисходительно сообщает он парню, — да ты не бойся, у меня мушкет заряжен, а ноги у старушки Мари ещё крепкие. Садись, подвезу! До города, верно?
Парень, помедлив, коротко кивает и безмолвно пристраивается на мешках с краю телеги. Мейера начинает пугать это неестественное молчание — кажется, будто случайный попутчик ещё и не дышит вовсе, потому что даже он с его дрянным, совершенно ослабшим с возрастом слухом не слышит, как тот переводит слегка сбившееся дыхание.
— Немой ты, что ли?
Страница 4 из 5