Фандом: Hellsing. «А всё-таки что у вас за секрет этакий? — доверчиво допытывается старый кривобокий Хирш, снизу вверх глядя в полускрытое лицо. Вы всегда знаете, куда пошёл зверь. Как это?» «Чутьё, — коротко отрезает Ганс, даже не глядя на него. — Оно всегда при мне».
16 мин, 31 сек 9116
— раздражённо окликает он, подхлёстывая привычно тянущуюся вперёд лошадь поводьями и косясь через плечо — но натыкается на сосредоточенный, направленный в никуда блестящий взгляд. Мари нервничает и храпит, зябко мотая широколобой меченой головой, а где-то вдалеке начинает тоненько подвывать молодой волк. «Тьфу ты, чёрт, — ругается Мейер, крестится на богохульство и случайно выхватывает из картины серого, затянутого тучами неба алеющую, пламенно и тревожно горящую круглую луну. — Ну и осень-то выдалась… Ни урожая толкового, ни денег, война всё шумит, волки эти шастают… Пострелять бы всех!»
Парень, схваченный чёрно-красноватыми тенями, тихонько высвистывает сквозь зубы какую-то старую деревенскую песенку, свесив около скрипучего колеся длинные ноги в неуклюжих, кое-как подвязанных дорожных сапогах.
— Ты был солдатом? — спрашивает Мейер, лишь бы не молчать — слушать колотящийся стук собственного сердца под мерное немелодичное насвистывание становится выше оставшихся после долгой дороги и тревог сил. Почему-то он думает, что не услышит ответа — и вздрагивает, словно от физического приступа колкой боли, уловив тихо выдохнутое, прервавшее безмолвную песенку «да».
«Бедные ребята, — обыденно вздыхает торговец. — И не жалко нашему королю забирать у нас пахарей да кузнецов?»
Звук от мягкого падения вновь заставляет сердце биться чаще от глубоко запрятанного животного страха; обернувшись, Мейер обнаруживает, что странный попутчик пропал, и нет ничего — ни шелестящих веток у придорожья, ни сбитой влаги на траве — что указало бы на его верный, мало чем объяснимый побег.
— Дьявол! — скрипит Мейер ослабшими зубами, ожесточённо запуская пальцы в отросшую бороду, и касается дрожащей ладонью успокоительно прохладного ствола мушкета. — Пречистая, что же это творится? Али разбойники и до нас добрались?
Алеющая луна заваливается немного вбок, мешаясь с верхушками чёрных, словно взрезавших затянутое небо елей, Мейер едва успевает схватиться за мушкет и облокотиться на верный ствол, тяжело и с дрожью оседая на щелистое дно телеги. Мари жалобно ржёт — кажется, она споткнулась и застряла или запуталась в поводьях, но Мейер, чувствуя мгновенно подкатившую дурноту, ничем не может ей помочь.
— Прости, старушка, — бормочет он.
— … Что с тобой, Петер?
Мейер, не веря ушам, с трудом поднимает отяжелевшую, как налитую чугуном, голову и, столкнувшись с давно знакомым взглядом, тут же закрывает глаза, с застарелой тоской пытаясь стереть из памяти так некстати припомнившиеся, представшие перед глазами нежные, рано постаревшие, но такие родные черты, ставшие ощутимо вещественными — и, кажется, он даже чует знакомый запах печёных яблок.
— Лиза, Лиза, зачем ты пришла сейчас? Ты ведь шестой год как умерла…
Дрожащие пальцы на какое-то мгновение нащупывают знакомо узорчатый, изрезанный рукой искусного оружейника приклад и тут же, обмякнув, слабеют, медленно и бессильно сползая вниз.
Это очень странный древний народ -
Множество столетий кровь людскую пьёт.
— Пёс, полуночный цепной пёс, — тихо, задумчиво и ласково воркует Зорин над ухом оборотня, сосредоточенно, по-звериному жадно облизывая липкие, тёплые от собственной, перемешавшейся с чужой крови рассеченные губы, и хрипло смеётся, отирая тыльной стороной по-мужски грубого запястья капающую с подбородка тёмную вязь. — Ты сыт, Гюнше?
В свете луны она кажется ещё страшнее, но становится куда более обыденной — она, с её бешеным и в то же время упрямо серьёзным взглядом, с её содранной со скулы и лба, обожжённой на инквизиторском костре кожей, с нехорошей кривой клыкастой ухмылкой.
Луна сегодня особенно нежна и полна отяжелевшей умирающей крови.
Оборотень, в миру Ганс Гюнше, утробно урчит, хлопает упругим хвостом по земле, лениво приподнимается и молча, весомо трётся жёстко-мохнатым затылком об её голый отставленный локоть в подвёрнутом рукаве.
Конечно же, никто не хватится того одинокого бедолаги. До утра. А утром они будут слишком далеко.
Зорин сыто щерится, обнажая выпирающие белые клыки, сонно прижимается к его мягкому боку и задумчиво ерошит в пальцах жёсткую, уже просквозившую сединой густую душистую шерсть.
— Хорошая сегодня ночь для охоты, Ганс.
Если бы Ганс мог говорить в полнолуние, как она, он бы ничего не сказал — потому что ему, как всегда, нечего сказать.
— Молчаливый красавчик Ганс, — она неприкрыто хохочет и, безжалостно зажав в стиснутых пальцах жёсткие баки отросшей белой шерсти, легонько подёргивает его лобастую башку, — может, мы чертовски счастливы?
Ганс не может дать вразумительного ответа, но впервые за много тягучих, серых, скребущихся резью в животе лет он сыт и доволен.
Струной натянутую ноябрьскую тишь пронзает тоскливо протяжный вой оборотня.
Парень, схваченный чёрно-красноватыми тенями, тихонько высвистывает сквозь зубы какую-то старую деревенскую песенку, свесив около скрипучего колеся длинные ноги в неуклюжих, кое-как подвязанных дорожных сапогах.
— Ты был солдатом? — спрашивает Мейер, лишь бы не молчать — слушать колотящийся стук собственного сердца под мерное немелодичное насвистывание становится выше оставшихся после долгой дороги и тревог сил. Почему-то он думает, что не услышит ответа — и вздрагивает, словно от физического приступа колкой боли, уловив тихо выдохнутое, прервавшее безмолвную песенку «да».
«Бедные ребята, — обыденно вздыхает торговец. — И не жалко нашему королю забирать у нас пахарей да кузнецов?»
Звук от мягкого падения вновь заставляет сердце биться чаще от глубоко запрятанного животного страха; обернувшись, Мейер обнаруживает, что странный попутчик пропал, и нет ничего — ни шелестящих веток у придорожья, ни сбитой влаги на траве — что указало бы на его верный, мало чем объяснимый побег.
— Дьявол! — скрипит Мейер ослабшими зубами, ожесточённо запуская пальцы в отросшую бороду, и касается дрожащей ладонью успокоительно прохладного ствола мушкета. — Пречистая, что же это творится? Али разбойники и до нас добрались?
Алеющая луна заваливается немного вбок, мешаясь с верхушками чёрных, словно взрезавших затянутое небо елей, Мейер едва успевает схватиться за мушкет и облокотиться на верный ствол, тяжело и с дрожью оседая на щелистое дно телеги. Мари жалобно ржёт — кажется, она споткнулась и застряла или запуталась в поводьях, но Мейер, чувствуя мгновенно подкатившую дурноту, ничем не может ей помочь.
— Прости, старушка, — бормочет он.
— … Что с тобой, Петер?
Мейер, не веря ушам, с трудом поднимает отяжелевшую, как налитую чугуном, голову и, столкнувшись с давно знакомым взглядом, тут же закрывает глаза, с застарелой тоской пытаясь стереть из памяти так некстати припомнившиеся, представшие перед глазами нежные, рано постаревшие, но такие родные черты, ставшие ощутимо вещественными — и, кажется, он даже чует знакомый запах печёных яблок.
— Лиза, Лиза, зачем ты пришла сейчас? Ты ведь шестой год как умерла…
Дрожащие пальцы на какое-то мгновение нащупывают знакомо узорчатый, изрезанный рукой искусного оружейника приклад и тут же, обмякнув, слабеют, медленно и бессильно сползая вниз.
Это очень странный древний народ -
Множество столетий кровь людскую пьёт.
— Пёс, полуночный цепной пёс, — тихо, задумчиво и ласково воркует Зорин над ухом оборотня, сосредоточенно, по-звериному жадно облизывая липкие, тёплые от собственной, перемешавшейся с чужой крови рассеченные губы, и хрипло смеётся, отирая тыльной стороной по-мужски грубого запястья капающую с подбородка тёмную вязь. — Ты сыт, Гюнше?
В свете луны она кажется ещё страшнее, но становится куда более обыденной — она, с её бешеным и в то же время упрямо серьёзным взглядом, с её содранной со скулы и лба, обожжённой на инквизиторском костре кожей, с нехорошей кривой клыкастой ухмылкой.
Луна сегодня особенно нежна и полна отяжелевшей умирающей крови.
Оборотень, в миру Ганс Гюнше, утробно урчит, хлопает упругим хвостом по земле, лениво приподнимается и молча, весомо трётся жёстко-мохнатым затылком об её голый отставленный локоть в подвёрнутом рукаве.
Конечно же, никто не хватится того одинокого бедолаги. До утра. А утром они будут слишком далеко.
Зорин сыто щерится, обнажая выпирающие белые клыки, сонно прижимается к его мягкому боку и задумчиво ерошит в пальцах жёсткую, уже просквозившую сединой густую душистую шерсть.
— Хорошая сегодня ночь для охоты, Ганс.
Если бы Ганс мог говорить в полнолуние, как она, он бы ничего не сказал — потому что ему, как всегда, нечего сказать.
— Молчаливый красавчик Ганс, — она неприкрыто хохочет и, безжалостно зажав в стиснутых пальцах жёсткие баки отросшей белой шерсти, легонько подёргивает его лобастую башку, — может, мы чертовски счастливы?
Ганс не может дать вразумительного ответа, но впервые за много тягучих, серых, скребущихся резью в животе лет он сыт и доволен.
Струной натянутую ноябрьскую тишь пронзает тоскливо протяжный вой оборотня.
Страница 5 из 5